...Просей, прошу покорно, эти сласти
сквозь дырку затхлую ширинки...
Стефан был несколько разочарован и не мог решить, как быть теперь, а дядюшка, будто почувствовав его взгляд (а может, увидав племянника в зеркале), не оборачиваясь, сказал совершенно другим тоном:
- Как жизнь, Стефек? Это ты, да? Давай сюда, можешь сразу умыться, есть горячая вода.
Стефан пожелал дядюшке доброго утра и покорно вошел в ванную. Принялся за утренний туалет торопливо, немного стесняясь присутствия дяди - тот продолжал бриться, не обращая на него внимания. Какое-то время оба они молчали, потом дядя вдруг выпалил:
- Стефан...
- Да, дядя?
- Знаешь, как это было?
По дядиному тону Стефан сразу понял, что имел в виду Ксаверий, но, поскольку в таких делах нельзя полагаться на одну догадливость, переспросил:
- С дядей Лешеком?
Ксаверий не ответил. Молчал он долго, потом, уже выскабливая верхнюю губу, ни с того ни с сего начал:
- Второго августа он сюда приезжал. Собирался порыбачить, форель половить, там, выше мельницы, ты знаешь. И о себе, естественно, - ни слова. Я его прекрасно понимаю. А на обед была утка, как вчера. Только с яблоками, теперь-то их нет. Что было, солдаты позабирали в сентябре. И он эту утку-отказался есть, а ведь так любил всегда. И это меня как-то насторожило. Да и лицо уже было такое. Только вот у близкого человека не замечаешь. Мысли не допускаешь, что ли...
- Отвращение к мясу и похудание? - спросил Стефан, отдавая себе отчет, как это казенно прозвучало.
Собственный профессионализм немного смущал его, но доставлял некоторое удовлетворение. Он стал торопливо вытираться - кое-как, он уже понял, что последует дальше, а слушать такое голым был не в силах. Может, оттого, что чувствовал бы себя вроде как обезоруженным? Сам он об этом и не подумал. Ксаверий по-прежнему стоял к нему спиной, разглядывая себя в зеркале; он пропустил вопрос Стефана мимо ушей и продолжал:
- Не давал себя осмотреть. Ну, а я с грехом пополам... Шутя - мол, щекотку изучаю, животом его интересуюсь, у кого из нас брюхо больше и так далее... А опухоль была уже с кулак, с места не сдвинешь, твердая, сросшаяся со всем, черт-те что...
- Carcinoma scirrhosum, - произнес вполголоса Стефан, а зачем? Он и сам не знал. Это латинское именование рака походило на формулу изгнания бесов - некое научное заклинание, изгоняющее из реальных обстоятельств неопределенность, тревоги, страсти, - проясняющее эти обстоятельства и придающее им видимость естественного хода вещей.
- Классический случай... - бурчал дядя Ксаверий, пробривая одно и то же место на щеке.
Стефан, запахнувшись в куцый купальный халат, держа в руках брюки, неподвижно застыл на пороге - а что еще оставалось делать? Он слушал.
- Ты знаешь, что он был без пяти минут врач? Как это не знаешь? В самом деле? Ну что ты, он с четвертого курса медфака сбежал. Вечным студентом был не один год, а учиться-то мы начинали вместе, я ведь после гимназии уйму времени потерял. Из-за одной... Н-да. Так что он меня насквозь видел, когда я его обследовал, и все ему было ясно. Оперировать, разумеется, было поздно, но раз уж ты врач, альтернативы медицине у тебя нет - только гробовщик. А с этим всегда успеется. Я думал, будут невесть какие баталии, а он с ходу согласился. Ездил я и к Хрубинскому. Ничтожество, а руки золотые. Согласился оперировать только за доллары: положение, мол, неопределенное, злотый может провалиться в тартарары. Просмотрел рентгеновские снимки и отказался наотрез, но я его уломал.
Тут пан Ксаверий повернулся к Стефану и с таким выражением лица, точно он едва мог сдержать смех, спросил:
- Ты, Стефан, становился хоть раз перед кем-нибудь на колени? Не в костеле, - добавил он поспешно.
- Нет...
- Вот видишь. А я становился. Не веришь? Ну так я тебе говорю, было такое! Хрубинский оперировал двенадцатого сентября. Немецкие танки были уже в Тополеве, Овсяное горело, ведьмы-монашки разбежались, я сам ему ассистировал. В кои-то веки... Хрубинский вскрыл, зашил и вышел. Был взбешен. Я его понял. Наорал на меня. Но всюду - сплошная бессмыслица, весь этот сентябрь, все кругом - Польша, вот так...
Пан Ксаверий принялся править бритву на ремне, движения его становились все неторопливее и все обстоятельнее, говорил он без умолку:
- Перед самой операцией, уже после инъекции скополамина, Лешек спрашивает: "Это конец, да?" Ну я, естественно, как с больным. А он: Польше, мол, конец. И чтобы я пришел на могилу шепнуть ему, когда Польша снова будет. Фантазер был! Хотя, впрочем, кого же учили умирать? А когда проснулся, ну, уже после операции, я один около него был, спросил, который час. И я, старый идиот, сказал ему правду. Не сообразил, что следовало бы часы переставить, а ведь он, как медик, знал, что серьезная операция продолжалась бы час или больше, а тут - четверть часа, и шабаш. Значит, уже знал, что ничего...
- А потом? - вырвалось у Стефана; он боялся, что опять воцарится тягостное молчание.
- Потом я отвез Лешека к Анзельму, так он захотел. Я не видел его три месяца, только в декабре... Но это уже было уму непостижимо.
Дядя Ксаверий медленным движением, не глядя, отложил бритву и, стоя боком к Стефану, уставился прямо перед собой, немного вниз, - казалось, он увидел у своих ног что-то диковинное.
- Я застал его в постели, худого - настоящий скелет, уже и молоко мог проглотить с трудом, и голос у него какой-то пискливый сделался, тут даже слепой бы увидел, сообразил, а он... как бы это выразить? Я застал его счастливым! Все, понимаешь ли, все он себе объяснил или, если так можно сказать, разобъяснил: и операция-то удалась, и сил у него с каждым днем прибывает, и поправляется он, и вот-вот встанет с постели; руки себе велел массировать и ноги, и Анеле диктовал по утрам, как себя чувствует, для врача она записывала, чтобы правильнее его лечили... А опухоль была уже с каравай. Но велел наложить себе плотную повязку на живот, чтобы сам до него дотронуться не мог, - якобы так шов в большей безопасности. О болезни своей вообще говорить не желал, а если случалось, то объяснял, что это был только отек, и прикидывался, что становится все крепче и что вообще ничего у него нет...