Гарнак об этом говорит с интонацией уничижения: вот, мол, православные так и не двинулись вперед за полтора тысячелетия. И все же даже он поражен загадкой неизменности Православия. Настолько «впору» оно пришлось грекам и славянам, что все попытки церковных реформ приходилось навязывать народам сверху – и все они после первых десятилетий успехов все же так и гасли в толще церковного народа. «Русь не просто приняла христианство – она полюбила его сердцем, она расположилась к нему душой, она излегла к нему всем лучшим своим. Она приняла его себе в названье жителей, в пословицы и приметы, в строй мышления, в обязательный угол избы, его символ взяла себе во всеобщую охрану, его поименными святцами заменила всякий другой счетный календарь, весь план своей трудовой жизни, его храмам отдала лучшие места своих окружий, его службам – свои предрассветья, его постам – свою выдержку, его праздникам – свой досуг, его странникам – свой кров и хлебушек… Только всего и нужно было: возродить этот прежний „святой дух“ Руси, дать выйти ему из дремного замиранья»[30]. Конечно, жила Церковь, конечно менялись обстоятельства и формы ее жизни. Но организм ощутимо тот же – во всех столетиях. Но духовные гены – те же.
Сравнив беседу «О смысле христианской жизни» святого XIX века Серафима Саровского или сборник речений преп. Силуана Афонского (ХХ век) с беседами преп. Макария Египетского (IV век) или Игнатия Богоносца (II век), можно согласиться с замечанием О. Мандельштама о том, что «у каждой истинной книги нет титульного листа». Православный (не-богослов) может читать Златоуста – и даже не догадываться о том, в каком веке жил этот учитель; он будет читать Ефрема Сирина и не осознавать, что держит в руках труд не грека и не русского, а сирийца… Вообще это действительно чудо – что при всей очевидности герменевтического закона «каждый понимает по-своему», православная экзегетика смогла сохранить свою самоидентичность на протяжении двух тысячелетий и на пространстве десятков народов и культур. Чудо состоит в том, что, будучи образом миропонимания, взращенным в совершенно определенной и специфичной культурной среде (Восточная Римская империя), православие смогло не остаться в ней, а пройти сквозь совершенно иные культурные условия. Византия осталась в прошлом. Церковь живет и после Византии.
Но пока Византия была, она (точнее – «Восточная Римская империя») продолжала оставаться восточной звездой в темных веках Европы. Когда после варварских нашествий связь Европы с античностью ослабла, Византия продолжала оставаться оплотом римской государственности и эллинской мысли. Философ и историк средневековой культуры Лев Карсавин писал, что «с самых начал своих западная церковь отстала от восточного умозрительного богословия, что обыкновенно объясняют умственною отсталостью Запада вообще. Психология, этика, учение об обществе, о государстве Божием – таковы главные вопросы, занимавшие западную мысль. Очень быстро догматическая жизнь Запада упрощается, становится элементарной, и Августин переводится на язык Григория Великого. На долгое время все христианское учение на Западе как бы превращается в „fides implicita“ (лат. „подразумеваемая вера“ – А. К.), и это происходит в тот самый момент, когда на Востоке идет напряженное изучение самых трудных и основных вопросов догмы»[31].
Даже когда через арабов, завоевавших многие культурные сокровища Византии, Запад получил-таки Аристотеля и античных философов (никогда не терявшихся в православном мире); даже когда множество греческих интеллектуалов убежало на Запад, спасаясь от мусульманского нашествия и неся с собою дух Эллады и книги отцов Древней Церкви; даже когда в самой Западной Европе началось брожение Возрождения; даже когда Запад начал воспринимать Православный Восток как «раскольнический» и «еретический», – даже тогда в восприятии лучших умов Запада Константинополь оставался городом загадочных духовных и культурных сокровищ. 12 июля 1453 года, через месяц после падения Константинополя, Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа (1458-1464) писал папе Николаю V: «Но что за чудовищная весть, только что принесенная из Константинополя? Стыдно жить… Скорблю о бесчисленных базиликах святых, построенных с дивным искусством, а теперь обреченных на руины или магометанскую скверну. Что скажу о книгах, которых там без числа, латинянам еще неизвестных! Увы, имена скольких великих мужей теперь будут утрачены! Это вторая смерть Гомеру, вторые похороны Платону. Где теперь будем искать творения философов или поэтов? Иссяк источник муз. Вижу одновременно уничтожение веры и науки»[32].
Католичество по основным своим чертам – это средневековое восприятие христианства. Властность, юридизм, стремление заковать Церковь в латы схоластического разума, канонических предписаний и папского авторитета[33]. В отличие от православного мира, католичество последние сто лет испытывает ощущение неудобства от своей старины и пробует «обновляться»[34]. Часть этих реформ явно идет католикам на пользу; часть, по моему ощущению, – во вред. Во всяком случае, во второй половине ХХ века в католическом богословии появилась плеяда блестящих мыслителей, поставивших своей целью прорваться сквозь стену средневековой схоластики к антично-христианскому наследию, к Отцам первых веков, то есть – к Православию (это прежде всего Ив де Конгар, Анри де Любак, Жан Даниелу, Луи Буйе, Ганс Урс фон Бальтазар). Если еще в середине нашего века папа Пий XII требовал от ватиканского официоза «Оссерваторе романо», чтобы писали не православные, а так называемые православные или в кавычках[35], то после Второго Ватиканского Собора католической церковью на официальном уровне практически сняты все вероучительные претензии в адрес православия. Католик может без всяких укоров совести читать православный символ веры. Католическая церковь признает, что православие сохранило неизменными древнехристианскую веру и образ благочестия. Обвинений в ереси со стороны католиков нам более не выдвигается. Так осуществилось то, о чем мечтал в прошлом веке св. Иннокентий Херсонский[36].
В православии же существуют два образа католичества. Один – это образ обновленного католичества, на православный вкус слишком много уступившего духу секуляризации[37]. Слишком много светской идеологии, светской психологии и политики в жизни современной католической церкви. Не догматы, но стиль жизни более различает нас сегодня и вызывает недоумение православных. Отстраняя от себя черты прежнего, средневекового католичества, католические реформаторы приобрели немало таких черточек, которые не сделали их более близкими в православном восприятии.
При этом в православии хранится память и о прежнем, средневековом образе латинства. В таком случае различие православия и католичества может, например, ощущаться изнутри православной традиции так: «Непомерное развитие схоластики в вероучении и художественных форм в церковнослужении не спасло католической Церкви, этой блудной дочери христианства, – пишет В. О. Ключевский, – ни от богохульного папства с его учением о видимом главенстве и непогрешимости, ни от мерзости религиозного фанатизма с его крестовыми походами на еретиков и инквизицией, явлениями, составляющими вечный позор католицизма. Люди, о которых идет речь (славянофилы – А. К.), никогда не были за такую Церковь: они слишком прониклись духом своей строгой матери, учащей „пленять разум в послушание веры“, чтобы сочувствовать учению другой Церкви, внушающей „пленять его в послушание чувства“… Они никогда не были за Церковь, в которой Слово Божие слишком заглушается человеческими звуками, живая и действенная истина поочередно анатомируется схоластикой и гальванизируется религиозным фурором, и вера тонет в море форм и впечатлений, возбуждающих воображение и поднимающих страсти сердца… Они ценят дух своей Церкви, предлагающей сознанию человека чистую божественную мысль, как она высказана в простоте евангельского рассказа и в творениях первоначальных церковных учителей – мысль, не закрытую для человеческой веры схоластическими наслоениями и не разбавленную поэтическими развлечениями и декорациями. Ее обряд, скудный художественным развитием, всегда трезв и не туманит, не пьянит верующей мысли… Этих характеристических свойств православия не могут не ценить люди, не любящие жертвовать чистой созерцаемой религиозной истиной возможно красивому ее выражению, возбуждающему наиболее приятные законные ощущения – люди, привыкшие не терять из-за негармоничного голоса одинокого дьячка нити воспоминаний, вызываемых его чтением и пением, – и пусть указывают им на неразвитость православного церковного искусства или на недостаток пропагандистской энергии, также характеризующих нашу Церковь, – они не посетуют ни на то, ни на другое, зная, что с Церковью связаны у человека потребности повыше художественных и что не какое бы то ни было насилие, нравственное или физическое, лежит краеугольным камнем в ее основании. Потому-то так крепко стараются они держаться за церковные догматы и формы в их первоначальном, чистом виде, какой они находят в православии»[38]. Впрочем, фраза о неразвитости православного искусства – слишком от своего времени (еще не открывшего для себя мир русской и византийской иконы, равно как и богатейший мир древнерусских церковных распевов) и от западнического европоцентризма, от которого не был свободен по сути ни один светский русский мыслитель прошлого века.
30
Солженицын А. И. Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Т. 4. – Париж, 1988, сс. 229-230.
31
Карсавин Л. Католичество. – Пг., 1918, сс. 47-48.
32
Цит. по: Бибихин В. В. Примечания к публикации “О мире веры” Николая Кузанского. // Вопросы философии. ѕ 5. 1992, с. 51.
33
По выражению современного диссидентствующего католического богослова Ганса Кюнга, “невозможно отрицать, что католики порой переоценивали Пастырские Послания (речь идет о пастырских посланиях ап. Павла, утверждающих иерархический принцип церковной жизни), в результате чего экклезиология во многом была превращена в иерархологию” (цит. по: Мануччи В. Библия – Слово Божие. – М., 1996, с. 265)
34
“Отслужив правдою и неправдою абсолютизму, латинство вздумало полиберальничать” (Самарин Ю. Ф. Как относится к нам Римская Церковь? // Сочинения. – М., 1996, с. 524).
35
свящ. Всеволод Рошко. Письма о. Александру Меню. // Вестник русского христианского движения. ѕ 165 . – Париж, 1992, с. 55.
36
Рассуждая о чине приема католиков в православие, св. Иннокентий обратил внимание на то, что если католический священник пожелает перейти в православие, его принимают, признавая его священническую благодать (“в сущем сане”), что означает воздержание нашей Церкви от объявления католического мира безблагодатной пустыней. Эта позиция православной Церкви представлялась св. Иннокентию противоположной отношению современных ему католиков к Православию: “Поелику католики утверждают, что вне их церкви нет спасения, то здесь (в Православии – А. К.) требуется верить, что в вере греческой есть спасение. Требование это весьма скромно, и показывает примерную веротерпимость. Следовало бы сказать, вопреки гордым католикам, что вне греческой церкви нет спасения; между тем, по скромности христианской, говорится только, что и в греческой церкви есть спасение” (архиеп. Иннокентий (Борисов). Сочинения. Т. 6. – СПб., 1908, с. 655).
37
Владимир Зелинский однажды заметил, что православные богословы, заинтересованные в диалоге с католичеством, вряд ли хотели бы иметь дело с католичеством дособорным, – “но можно вполне поручиться, что мало кому из них доставит удовольствие зрелище католицизма “размытого”, “разжиженного”, “удешевленного” – католицизма, затопленного столь знакомой и столь тошнотворной прогрессистской фразеологией” (Зелинский В. Приходящие в Церковь. // Журнал Московской Патриархии. 1992. ѕ 5, с. 16).
38
Ключевский В. О. Дневник 1867-1877 гг. 30 марта 1868. // Ключевский В. О. Афоризмы. Исторические портреты и этюды. Дневники. – М., 1993, сс. 316-317.