Вряд ли разумно пытаться решить обнаруживающееся таким образом противоречие альтернативно: выбрать одну из этих точек зрения в качестве верной и отбросить другую как неверную. Возрождение, классицизм, Просвещение глубоко укоренены в античной культуре, пронизаны ее духом, и основы подлинного понимания истории Греции и Рима заложили люди этих эпох – им можно и нужно верить. Но не меньшего доверия заслуживают и выводы, добытые положительной наукой последних полутора столетий, опирающиеся на данные археологии, эпиграфики, ономастики, исторической статистики и демографии, истории религии, сравнительного языкознания, – выводы, без всякого сомнения заставившие по-новому взглянуть на события, описанные Ливием, и на общий характер рассказанной им эпопеи. Единственно плодотворный путь в этих условиях может состоять лишь в том, чтобы рассматривать описанное противоречие не как контраст правильного и неправильного, а как свидетельство существования двух разных типов познания истории – дискурсивно-аналитического, основанного на реконструкции отдельных компонентов исторической действительности и на объективной, т.е. идущей извне, критике максимально разнородных источников, и художественно-целостного, направленного на воссоздание единого образа исторического бытия народа и эпохи – образа, который жил в их самосознании и сохранился в памяти столетий. Если так, то как соотносятся эти два типа познания между собой? Если в творчестве Ливия представлен второй из них, то как это характеризует его труд с точки зрения исторической истины? Является ли она действительно монополией аналитической дискурсии и открыта лишь объективному стороннему взгляду или от такой дискурсии и от такого взгляда ускользает какое-то важное слагаемое исторической жизни, без которого неполным остается и все познание нашего прошлого?

1

В литературоведческих работах принято рассматривать прологи к сочинениям древних историков как дань риторической традиции и считать, что они не столько выражают намерения и мысли автора, сколько комбинируют некоторое число общераспространенных устойчивых мотивов. В случае Тита Ливия дело обстоит сложнее. Формулируя в прологе задачи задуманного труда, он писал: «Мне бы хотелось, чтобы каждый читатель в меру своих сил задумался над тем, какова была жизнь, каковы нравы, каким людям и какому образу действий – дома ли, на войне ли – обязана держава своим зарожденьем и ростом; пусть он, далее, последует мыслью за тем, как в нравах появился сперва разлад, как потом они зашатались и наконец стали падать неудержимо, пока не дошло до нынешних времен, когда мы ни пороков наших, ни лекарства от них переносить не в силах». Сформулированное здесь представление, согласно которому расширение владений и накопление богатств привели римлян к моральной деградации, все это в совокупности вызвало гражданские распри и войны и, наконец, предсмертный кризис республики, действительно может рассматриваться как общее место римской историографии11. Оно было известно задолго до Ливия, десятилетием раньше него на подобной «теории упадка нравов» основывал свои сочинения Саллюстий, полустолетием позже – Плиний Старший, еще полустолетие спустя – Тацит. Однако, если перевести рассуждение Ливия, его предшественников и преемников с языка древней риторики на язык научного анализа, перед нами окажется отнюдь не набор риторических фигур, а предельно обобщенное, но вполне объективное описание реального исторического процесса – возникновения и развития кризиса римской гражданской общины во II—I вв. до н.э., и Ливий в своем труде стремился – пусть на риторический лад – этот процесс отразить.

Кроме такой задачи, однако, Ливий формулирует в том же прологе и сверхзадачу: «отвлечься от зрелища бедствий, свидетелем которых столько лет было наше поколение» и «увековечить подвиги главенствующего на земле народа». Бедствия и деградация должны предстать «в обрамлении величественного целого»; каков бы ни был моральный упадок, и сегодня «военная слава римского народа такова, что, назови он самого Марса своим предком и отцом своего родоначальника, племена людские и это снесут с тем же покорством, с каким сносят власть Рима», и «не было никогда государства более великого, более благочестивого, более богатого добрыми примерами, куда алчность и роскошь проникли бы так поздно, где так долго и высоко чтили бы бедность и бережливость». Речь поэтому идет не о том, вернее, не только о том, чтобы отразить реальный процесс – противопоставить былой расцвет нынешнему упадку; речь идет, кроме того, о создании мажорной общей, совокупной характеристики, о том, с чем Рим вправе достойно предстать перед судом истории. Противоречие между задачей и сверхзадачей было очевидно, и если решение задачи требовало освоения хроники государственной жизни на протяжении ряда столетий – дело грандиозное само по себе даже при самом выборочном подходе к фактам, то решение сверхзадачи предполагало иной подход, связанный с первым, но ему не тождественный, – создание единого монументального образа римского народа, его государства и его истории предполагало, помимо хроникального, эпический регистр повествования. Белинский был прав, видя в Ливии «истинного и оригинального Гомера» римлян12.

Сосуществование в «Истории Рима от основания Города» двух регистров повествования – хроникального и образного – и ориентация автора на второй из них ощущается при первом же чтении. Читатель, если он не специалист по древней истории, невольно отвлекается от бесконечных перечней консулов и преторов, от монотонно повторяющихся сообщений об очистительных или благодарственных молебствиях и объявленных войнах, от риторически трафаретных описаний сражений и осад. Но ведь наряду с ними книга изобилует и теми страницами, которые навсегда вошли в культуру Европы и которые и сегодня берут за душу: крупные, резко очерченные фигуры – первый консул Брут, Камилл, Сципион Старший, Фабий Максим; исполненные глубокого драматизма сцены – самоубийство Лукреции, разгром и позор римлян в Кавдинском ущелье, казнь консулом Манлием своего нарушившего воинскую дисциплину сына; надолго запоминающиеся речи – трибуна Канулея к народу, консулярия (так называли в Риме человека, однажды уже бывшего консулом) Фламинина к эллинам, полководца Сципиона к легионам.

Ощущение такой как бы двусоставности повествования имеет объективные основания. Труд Тита Ливия возник на скрещении двух историографических традиций – понтификального летописания и младшей анналистики, и каждый из отмеченных тонально-стилистических регистров восходит к одной из этих традиций. Жрецы-понтифики вели в Риме особые календари, в которые кратко записывались основные события, происшедшие в тот или иной день, или тексты государственных документов, в этот день обнародованных. Постепенно эти календарные записи образовали своеобразную хронику официальной – государственной и религиозной – жизни Города, так называемую Великую летопись, которая была опубликована целиком в 80 книгах в 123 г. понтификом Публием Муцием Сцеволой. До наших дней Великая летопись не сохранилась, но многие древние писатели оставили о ней более или менее подробные отзывы, дающие возможность судить о ее содержании и стиле. Главным в ней были списки должностных лиц (магистратов) и хроника памятных событий13; особое внимание уделялось природным явлениям с точки зрения их влияния на урожай и исходя из возможности истолковать их как указание на волю богов14. Свои записи понтифики вели строго хронологически и только называли события, не описывая их15; стиль их был предельно деловым и жестким, без всяких литературных украшений. «Летописи великих понтификов, – писал Цицерон, – самые сухие книги из всех, какие могут быть»16.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: