— Ты кулешовскую Альму знаешь?
— Знаю, — ответил Вовка.
Кулешовскую Альму нельзя было не знать: это была такая немецкая овчарка, какой трудно подыскать пару для сравнения.
— Вчера ощенилась, — сказал Алёшка. — Всего пять щенков. Одного Серёжка по дружбе уступает нам. Понятно?
— Ничего не понятно, — ответил Вовка. — Он же не бесплатно?
— Ясно, нет. Пятёрку, по дружбе. Настоящая цена тридцатка… Два с полтиной у меня есть, давай и ты столько. Щенок пополам будет.
— Да откуда же я возьму?.. И у меня уже есть щенок, — сказал Вовка.
— Стоп! — перебил его Лёшка. — Вот тебе и деньги. Завтра воскресенье — поедем на Птичий рынок и продадим твоего Афена. Может, и дадут за него два пятьдесят…
Вовка от неожиданности долго не мог даже слова выговорить: как это так — продать Афена?
— Да очень просто! Продадим, и всё. Что с ним возиться? Я ведь наврал, что он Афен. С ним и на улицу выйти нельзя — засмеют… А с овчаркой, на поводке…
Лёшка нарисовал такие картины, так расписал будущую золотомедальную овчарку, что Вовка наконец согласился расстаться с Афеном. На следующий день, стараясь не смотреть щенку в глаза, засунув его за пазуху, Вовка отправился с Лёшкой на рынок.
Они еле протиснулись сквозь бесчисленную толпу голубятников, птичников, рыболовов и охотников в тот дальний угол базара, где разрешалось продавать собак. Долго на- них никто не обращал внимания, потом один здоровенный малый бесцеремонно вытащил Афена у Лёшки из-за пазухи, с минуту молча рассматривал его, потом вдруг загоготал на весь базар.
— Это что же за порода такая? — гремел он.
— Афен-пинчер, — сказал Вовка.
— «Обезьяний пинчер» по-русски, — перевёл Лёшка.
— Что, что? Обезьяна? Точно, обезьяна… Хо-хо-хо!..
Сразу собрался народ, к щенку потянулись десятки рук: кто хотел потянуть за ухо, кто дёрнуть за лапу; один пустил струйку дыма прямо в нос щенку, и тот отчаянно фыркнул и зачихал. Это ещё больше развеселило верзилу, державшего Афена за загривок.
— Что, не любишь, подлец? Хо-хо-хо!.. Стой, парень, а сколько ты за него хочешь? — спросил он.
— Два пятьдесят, — сказал Лёшка. — Берите— замечательный щенок.
— Дороговато для одной варежки! — опять захохотал верзила. — Была бы пара таких обезьян, взял бы… Как раз вышло бы две рукавички.
— Отдай! — закричал Вовка, подпрыгнул и повис на руке верзилы. — Отдай, говорю!..
Схватив щенка, он торопливо принялся засовывать его за отворот пальто.
— Ты чего? — зашипел ему в ухо Лёшка, — Может, он и на самом деле купит…
Но Вовка уже не слушал его. Он торопливо, нагнув голову, пробирался через толпу к выходу. Лёшка не поспел за ним и отстал. Выбравшись за ворота, Вовка вскочил в первый попавшийся трамвай и уехал, Только когда трамвай прошёл одну остановку, он немного пришёл в себя, бережно достал Афена и прижался щекой к его мягкой шёрстке.
— Мальчик, сколько стоит твоя собака? — вдруг спросила его девочка лет пяти.
— Тысячу рублей! — зло ответил ей Вовка.
— Папа, купи щенка за тысячу… — начала ныть девчонка.
Вовке показалось, что папа и на самом деле полез в карман за деньгами.
— Нет! Не продаётся! — крикнул он и бросился к выходу.
Вечером, когда в доме все уснули, Вовка взял Афена с его подстилки, положил рядом с собой под одеяло и прошептал ему на ухо где-то услышанную поговорку:
— «Хорошо, когда собака друг, но плохо, когда друг — собака»…
И трудно было понять, кому он это адресовал — Лёшке или самому себе.
Костя с Шестой Бастионной
Что сталось с тобой? Почему пропало у людей былое уважение к тебе? Разве не тебе, Костя, освобождали место рядом с собой большие и маленькие, как только ты появлялся с удочками на камнях у «Трёх святителей», на пристанях Корабельной или Северной стороны, на набережной у «Орла», на бетоне Артиллерийской бухты, у равелина? А разве не считали себя отмеченными судьбой те ребята, которых ты брал на свой ялик-плоскодонку, под названием «Аннушка»?..
Куда же всё это девалось? Неужели с приходом фашистов тебя подменили? Или ты продался немцам за те галеты-сигареты, которые ты выклянчиваешь у них или вымениваешь на копчёную рыбу? Ты смело разговариваешь с ними, смотришь им в глаза, смеёшься. Как ты бойко научился говорить по-ихнему!
В школе ты как будто и не любил немецкого, а тут прямо-таки переводчиком стал у немцев. Они только через тебя и разговаривают с рыбаками, когда посылают их ловить в море селёдку, ставриду, скумбрию на самодуры или сыпать снасти на камбалу и красную рыбу. Ты и здесь не упускаешь своего интереса- все видят: не успеют рыбаки вернуться с моря, как ты тащишь домой тяжёлую корзину с рыбкой. Рыбаки не добровольно выходят в море, не своей волей пошли в немецкую бригаду — их вызвали по повесткам. Уж не ты ли те повестки составлял?
И вот ходишь ты теперь, Костя с Шестой Бастионной, по улицам, опустив голову, отворачиваясь от людей. Напрасно стараешься — люди сами от тебя давно отвернулись. Теперь они не вспоминают даже того, что в начале оккупации столкнул тебя фашист с пристани и чуть не застрелил в воде за то, что ты не дал ему рыбы…
Только тётка Марфа от тебя не отвернулась, пригрела, приголубила, жить к себе в подвал под развалкой позвала. А почему? Да, видать, одного поля вы ягодки. До немцев и она была уважаемой женщиной на Шестой Бастионной. Жена боцмана с эсминца… Он не то жив, не то нет, не то за землю родную воюет, не то в земле родной лежит, а его жена и днюет и ночует на базаре, жареной-пареной рыбой спекулирует, а то и копчёной скумбрией и кефалью. Сама на пару с Костей коптилку у себя на развалке построила, на груде камней, что остались от прежнего дома после немецкой бомбёжки. Костик даже ялика своего не пожалел, пустил на топливо в той коптилке. А кто же не знал, что ялик тот «Аннушкой» назван был им самим в память погибшей матери. До войны ещё было— ялик море выбросило у Херсонесского маяка, а саму Аннушку, рыбачку, так люди и не нашли…
Верно, тогда ещё пригрела тётка Марфа сироту, обмывала и обстирывала его, хозяйство вести помогала. Только тогда Костя вроде как тяготился такой опекой, хотелось ему жить вольной жизнью, как живут чайки в порту — куда понесут крылья, туда и летят. А теперь ни свет ни заря берёт Костя вёдра — два на коромысло, одно в руку — и идёт за пять вёрст по воду к колодцу. Полдня в очереди там простоит, чтобы набрать полусолёной воды; несёт домой осторожно, чтобы и капли не пролить. Зачем им столько воды на двоих? Разве что после солёной-копчёной рыбки жажда одолевает и никак солёной водой её не заглушишь?.. Что же делать — хорошей воды в Севастополе в то время не было. Хорошую воду привозили только для оккупантов.
И что особенно удивляло людей — при таких харчах, какие таскала тётка Марфа с базара, выменивая всё, что ни попало за бешеные деньги, каждый раз ссылаясь на то, что ей сиротку кормить надо, Костя не только не поправлялся, а с каждым днём всё становился худее, всё чернее. Нос у него заострился, глаза, чёрные как уголь, запали и блестели, как при лихорадке. И раньше его за цыганчонка принимали, а теперь только цыганчонком и звали. Может, поэтому Марфа и завела поросёнка, чтобы свежим сальцем поддержать здоровье своего приёмыша. А сам Костя за хорошую корзинку копчёной кефали добился разрешения у коменданта немецкого госпиталя брать с госпитальной кухни по ведру помоев в день. Когда он проносил помои по улице, у всех встречных в животах колики начинались — уж больно пахло от тех помоев настоящей человеческой едой. Видно, Клава-судомойка из немецкого госпиталя тоже любила копчёную рыбку…
Что, Костя с Шестой Бастионной, тяжело тебе стало жить на белом свете? Даже странно, что ты, Костя, не можешь сдержать улыбку, когда кто-нибудь из встретившихся старых знакомых пройдёт мимо тебя, как будто не замечая, но за спиной твоей нарочно громко плюнет. Что поделаешь, Костя-цыганчонок, терпи, если стал на такую дорогу вместе с тёткой Марфой и судомойкой Клавой. Зажми сердце в кулак и терпи…