Итак, Европа переживает кризис социализма. Мучительный, унизительный и ломающий по форме. Но, будем надеяться, что серьезный и глубокий по своим последствиям…
Как же это случилось
Если мы попытаемся подвести итоги всему тому, что необходимо сказать против «новой орфографии», то мы произнесем ей окончательный приговор: она должна быть просто отменена в будущем и заменена тем правописанием, которое вынашивалось русским народом с эпохи Кирилла и Мефодия. И это будет не «реакцией», а восстановлением здоровья, смысла и художественности языка.
Напрасно нам стали бы указывать на то, будто бы мы защищаем прежнее правописание их политической вражды к большевизму. Эту инсинуацию произнес когда-то г. Айхенвальд в берлинской газете «Руль». Верно как раз обратное. Если бы новую орфографию ввела русская национальная монархическая власть (чего она, конечно, никогда бы не сделала!), то мы стали бы защищать прежнее правописание с той же энергией; а вот защитники новой орфографии действительно политиканствуют с нею, придавая ей значение «приятия революции», «закапывания рва» или «спуска на полозьях». С другой стороны, если бы коммунисты вернули прежнее правописание (чего они, конечно, никогда не сделают!), то мы отнюдь не стали бы врагами спасенного правописания, ни сторонниками коммунизма. Приписывать нам политизацию всех критериев духовной культуры – есть сразу инсинуация и пошлость. Вопрос же правописания решается не пристрастием и не гневом, а художественным чувством родного языка и ответственной аналитической мыслью.
Мы отлично знаем, что революционное кривописание было введено не большевиками, а Временным правительством. Большевики сами привыкли к прежнему правописанию: все эти Курские, Чубари, Осинские, Бухарины продолжали в своих речах «ставить точки» на отмененное «i» и требовать, чтобы коммунисты все знали на отмененное «Ъ». Даже Ленин писал и говорил в том смысле, что старое правописание имело основание различать «мiр» и «миръ» (изд. 1923 г. т. XVIII, ч. 1, с. 367). Нет, это дело рук проф. А.А. Мануйлова («министра просвещения») и О.П. Герасимова («товарищ министра просвещения»). Помню, как я в 1921 году в упор поставил Мануйлову вопрос, зачем он ввел это уродство, помню, как он, не думая защищать содеянное, беспомощно сослался на настойчивое требование Герасимова. Помню, как я в 1919 году поставил тот же вопрос Герасимову и как он, сославшись на Академию Наук, разразился такою грубою вспышкою гнева, что я повернулся и ушел из комнаты, не желая спускать моему гостю такие выходки. Лишь позднее узнал я, членом какой международной организации был Герасимов.
Что же касается Академии Наук, то новая орфография была выдумана теми ее членами, которые, не чувствуя художественности и смысловой органичности языка, предавались формальной филологии. Эта формализация есть язва всей современной культуры: утратив веру, а с нею и духовную почву, оторвавшись от содержательных корней бытия, современные «деятели» выдвинули формальную живопись, формальную музыку, формальный театр (Мейерхольд), формальную юриспруденцию, формальную демократию, формальную филологию. И вот, новая орфография есть продукт формальной филологии и формальной демократии, т. е. демагогия. В Академии Наук совсем не было общего согласия по вопросу о новой орфографии, а была энергичная группа формалистов, толковавших правописание, как нечто условное, относительное, беспочвенное, механическое, почти произвольное, не связанное ни со смыслом, ни с художественностью, ни даже с историей языка и народа. Знаю случайно, как они собирали подписи под своей выдумкой, нажимали на академика А.А. Шахматова, который, чтобы отвязаться, дал им свою подпись, а потом, при большевиках, продолжал печатать свое сочинение по старому правописанию. Свидетельствую о том негодовании, с которым относились к этому кривописанию такие ученые знатоки русского языка, как академик Алексей Иванович Соболевский, лекции которого по «Истории русского языка», по словам того же Шахматова, «получили значение последнего слова исторической науки о русском языке у нас и за границей». Свидетельствуют о таком же негодовании всех других московских филологов, из коих знаменитый академик Ф.Е. Корш разразился эпиграммой: «Старине я буду верен, С детства чтить ее привык: Обезичен, обезъерен. – Обезъятен наш язык». Такие ученые, как академик П.Б. Струве, не называли «новую» орфографию иначе как «гнусною»…
Для чего же это кривописание выдумывалось, ради чего вводилось? Публично выдвигали два соображения: «новая орфография» проще и для народа легче… Эти аргументы воспроизводились в эмиграции и такими дилетантами-публицистами, как г. Ю. Айхенвальд. На самом же деле эти аргументы совершенно неосновательны.
Вот данные опыта. Один русский ученый славист, член-корреспондент Российской Академии Наук, рассказывал мне в 1922 году о результатах своего пятилетнего преподавания в гимназии. Он предлагал ученикам: кто хочет, учись по старой орфографии, кто хочет – по новой, требовать буду с одинаковой строгостью! И что же? Процент слабых в среднем счете оказался одинаковым. Оказалось, что трудно вообще правило и его применение, независимо от того, что именно предписывает правило. Напрасно стали бы ссылаться на особые затруднения, вызываемые буквою «Ъ». Эти затруднения были уже преодолены на чисто мнемоническом пути. Уже по всей России циркулировала дешевенькая книжка в стихах и с картинками, где все слова, требующие букву «Ъ», были включены в текст: «Раз белка беса победила (И с тем из плена отпустила) Чтоб он ей отыскал орех. (Но дело было то в апреле) В лесу орехи не созрели» и т. д. Или еще: «С Днепра, с Днепра ли некто Глеб, – Жил в богадельне дед-калека. – Не человек, полчеловека… – Он был и глух, и нем, и слеп – Ел только репу, хрен и редьку»… и т. д. Запомнить эти стишки ничего не стоило; и учителю оставалось только пояснять корнесловие и смыслословие…
Один русский ученый говорил мне: «Что они все твердят об облегчении? Пишем мы, образованные, и нам прежнее правописание совсем не трудно, а необразованной массе важно читать и понимать написанное; и тут старое правописание, верно различающее смысл, для чтения и понимания гораздо легче! А новое кривописание сеет только бессмыслицу»…
Что же касается «упрощения», то идея эта сразу противо-национальная и противокультурная. Упрощение есть угашение сложности, многообразия, дифференцированности. Почему же это есть благо? Правда, угашение искусственной, бессмысленной, беспредметной сложности дает экономию сил, а растрачивать душевно-духовные силы на мертвые ненужности нелепо. Но «сложность» прежнего правописания глубоко обоснована, она выросла естественно, она полна предметного смысла. Упрощать ее можно только от духовной слепоты; это значит демагогически попирать и разрушать русский язык, это вековое культурное достояние России. Это наглядный пример того, когда «проще» и «легче» означает хуже, грубее, примитивнее, неразвитее, бессмысленнее, или, попросту, – слепое варварство. Пустыня проще леса и города; не опустошит ли нам нашу страну? Мычать коровой гораздо легче, чем писать стихи Пушкина или произносить речи Цицерона; не огласить ли нам российские стогна коровьим мычанием? Для многих порок легче добродетели и сквернословие легче красноречия. Безвольному человеку беспринципная уступчивость легче идейной выдержки. Вообще проще не быть, чем быть; не заняться ли нам, русским, повальным самоубийством?
Итак, кривописание не легче и не проще, а бессмысленнее. Оно отменяет правила осмысленней записи и вводит другие правила – бессмысленной записи. Оно начало собою революционную анархию. Во всяком культурном делании дорога идея правила, ибо воспитание есть отучение от произвола и приучение к предметности, к смыслу, к совести, к дисциплине, к закону. Правило не есть нечто неизменное, но изменимо оно только при достаточном основании. Произвольное же ломание правила – вредно и противоречит всякому воспитанию, оно сеет анархию и развращает, оно подрывает самый процесс регулирования, совершенствования, самую волю к строю, порядку и смыслу. Здесь произвол ломает самое чувство правила, уважение к нему, доверие к нему и желание следовать ему. Введение же бессмысленных правил есть прямой призыв к произволу и анархии.