Целыми днями я сидел во дворе. Сидел и знал, что где-то совсем недалеко, в соседних дворах есть водоемы с прозрачной синей водой и возле них на желтой земле валяются голые ребятишки. Как мне хотелось быть с ними! Гонять по каменистой деревенской улице, карабкаться на скалы, разорять куропаточьи гнезда!.. К тому же у меня теперь были штаны. Настоящие штаны из темной плотной материи, которую тетя Медина купила в сельпо. И хотя у этих штанов не было ни прорехи, ни пуговиц, ни у кого не возникало сомнения в том, что они мальчишечьи.
Через наш двор можно было пройти в два соседних: к тете Соне и к бабушке Шаисте. Калитка тети Соны всегда была на запоре — с тех самых пор, как перебили лапку нашей бесхвостой курице, отец не разрешал никому из их семьи появляться у нас во дворе. Курица забрела за забор случайно, отыскивая корм, а они перебили ей камнем лапку… Другая соседка — бабушка Шаисте могла в любое время проходить через наш двор, а так как она была очень стара, то каждый раз, когда старушка появлялась во дворе, я надеялся, что она забыла про калитку. Однако этого не случалось, калитка всегда оказывалась закрытой.
Все лето я просидел взаперти, мечтая только об одном — оказаться на улице, среди мальчишек. И вот это произошло. Тетя Медина пришла почему-то днем и, отперев ворота, выпустила меня на волю. Я бросился на улицу, побежал было… И вдруг остановился — бежать никуда не хотелось… Больше меня уже не тянуло на улицу. Будто и не было за высокими воротами ни голубых водоемов, ни горячей желтой земли, ни птичьих гнезд на скалах…
Я никогда не могу спокойно пройти мимо магазина, где продают птиц. И не потому, что ловить птиц и даже сажать их в клетки кажется мне таким уж преступлением. Просто, увидев птицу, запертую в клетке, я не могу избавиться от ощущения, что это уже не птица, она не полетит, даже если выпустят, она навсегда потеряла вкус к полету.
Сидеть взаперти стало гораздо легче. Целые дни я проводил неподвижно, наблюдая за пчелами или разглядывая ворон. Случалось, что так и засыпал сидя. Медленно начинало опускаться солнце, я следил за ним, стараясь не пропустить, когда оно спрячется за горой. Солнце садилось, и сотни галок, весь день дремавших в густой листве ореха, с гомоном взмывали в небо. Смотреть на них было очень любопытно — одних галок вполне хватало бы, чтоб не соскучиться. А ведь я еще мог влезть на шелковицу и подождать, когда на песчаной дороге, светлым поясом охватывающей гору, появятся барабанщик Имамали и три его сына. Встанут в ряд возле дома бабушки Шаисте, повернутся лицом к деревне, и Имамали начнет бить в барабан. Старший его сын Алиш будет играть на зурне, а Велиш и Малик подтягивать ему на свирелях. Имамали замечательный барабанщик, он с такой силой колотит деревянными палочками по барабану, что могучий раскатистый гул разносится по всей деревне.
Немного погодя по склону начинает медленно спускаться стадо. Коровы идут степенно, неторопливо, словно прислушиваются к завываниям зурны. Потом стадо вступает в деревню, проходит несколько минут, и наша Лыска уже мычит у ворот, поджидая отца.
Отец возвращается домой в темноте. Еще не видя его, я знал о его приближении — тяжелые сапоги глухо бухали по каменистой дороге. Каждый день он привозил мне гостинец — небольшую полосатую дыньку; дыньки эти все были как на подбор: одинакового размера и одинакового цвета.
Пока отец разводил в очаге огонь, грел воду, заваривал чай, я забавлялся, катая по траве свою дыньку… Потом мы стелили палас и садились ужинать…
Позднее, уже совсем перед сном, приходила тетя Медина. Молча доила корову, молча кипятила молоко, молча приготовляла катык — при отце она всегда молчала. Поставив на секи перед желобом маленький коптящий светильник, тетя Медина принималась за посуду… Отец курил, облокотившись на подушку, а я старался не глядеть на его большие черные сапоги, стоявшие возле паласа, — мне почему-то страшновато было видеть их…
Покончив с делами, тетя уходила, неся перед собой светильник; огонек долго трепетал во мраке легким оранжевым платочком… Я прижимался к теплому боку отца и засыпал, прислушиваясь к его громкому храпу…
В тот вечер отец вернулся из района раньше обычного: солнце еще не село, еще галки не взлетели в небо, стадо еще не возвращалось с пастбища.
Он расстелил палас, бросил на него подушку, резкими движениями стащил с себя сапоги, поставил их на обычное место и закурил, облокотившись на подушку.
Потом подозвал меня, прижал к груди мою голову, погладил, почесал за ухом…
Галки поднялись в воздух — отец молчал. Музыка загремела на склоне отец молчал. Пришла Лыска и, мыча, остановилась перед закрытыми воротами отец не тронулся с места… Потом он вдруг поднялся, подошел к воротам, отпер их, но не впустил корову во двор, а, наоборот, увел ее куда-то…
Немного погодя отец вернулся, но с ним не было Лыски, нашей Лыски, рыжей, с большим белым пятном на голове. Сегодня она не стояла в хлеву, шумно дыша и пережевывая бесконечную жвачку.
Отец налил воды в чайник, поставил его на огонь. Пошел в дом, собрал паласы, устилавшие кирпичный пол, снял со стены оба ковра, сложил все это в чувалы и крепко затянул их веревкой. Вытащил из кладовой мешки с мукой, поставил в коридоре, замазал свежим навозом отверстия в ульях… Потом подошел к лимону, взглянул на меня — я сразу почувствовал, что сейчас произойдет что-то необычное, — и сорвал с него единственный плод.
Отросток лимонного дерева отец привез откуда-то издалека и посадил его в ведре. Деревце цвело каждый год, и цветов на нем было много, но лимон каждую осень вызревал только один. Этот маленький зеленоватый лимончик отец хранил как зеницу ока; он висел среди глянцевитых темных листьев до нового урожая, и отец показывал его каждому, кто приходил в дом. Собираясь на работу, отец всякий раз подолгу возился возле деревца, а мне и тете Медине строго-настрого было заказано подходить к нему. Сейчас новая завязь была не больше орешка, а лимон желтел в отцовской руке; казалось, отец украл его. Отец заварил чай, достал из кармана нож, разрезал лимон на две неравные части и большую положил в мой стакан.
Он отхлебывал из стакана чай и поглядывал на мое удивленное лицо. На мгновенье мне даже показалось, что он вот-вот улыбнется, но спросить, что все это значит, я все-таки не решился.
Пришла тетя. Она тоже поразилась, увидев, что мы пьем чай с лимоном, и тоже ничего не спросила. Налила в миску приготовленный с вечера катык, поднялась на айван[2], поставила греть воду и, взяв коптилку, направилась к хлеву — доить.
— Медина! — окликнул ее отец. Я вздрогнул от этого неожиданного громкого окрика. — Не ходи. Корову я продал. Завтра ухожу.
Тень тети Медины дрогнула на виноградных лозах и замерла. Потом тетя сбежала по лесенке и пошла к нам. Она всегда ходила не спеша, вялой, медлительной походкой человека, который потерял что-то очень нужное и давно уже отчаялся найти, — сейчас она приближалась быстро, стремительно. Остановилась, словно налетев на стену, и села. Я никогда не видел тетю Медину сидящей, и вот она сидит, скрестив на груди руки, и не отрывает глаз от кусочка лимона, плавающего в отцовском стакане.
— Я там собрал кое-что. Утром пусть Мукуш заберет.
Тетя кивнула. Помолчали.
— За корову Бешир тебе отдаст триста рублей.
Тетя молча взглянула на отца. Помолчали.
— Слава богу, Садык не грудной. Вырастет как-нибудь…
Тетя обняла меня и прижала к груди. Помолчали.
— Задаром кормить не придется. Четыре мешка пшеницы оставляю парню.
Тетя бросила на отца осуждающий взгляд.
Помолчали.
…Отец говорил, тетя слушала. И ночь слушала то, что он говорил, и деревья слушали, молча склонив верхушки. А когда отец замолчал, звезды начали перешептываться с вершинами, и в шепоте их было сегодня что-то особенно зловещее.
— Завтра поговорю с Мукушем, — после долгой паузы снова заговорил отец. — Как надо поговорю. Виноват я перед тобой, Медина, я загнал тебя в это совиное гнездо. Не вернусь, прости, ради бога!
2
Айван — длинная терраса вдоль фасада