Вечером, когда уже зажигали лампы, пришел дядя Муртуз, причем пришел не один, с ним был председатель сельсовета. Дядя Абуталиб аккуратно снял перед входом свои старые, залатанные галоши, дядя Муртуз зашел в дом в сапогах.

Мукуш не встал навстречу гостям. Он только, кряхтя, перевернулся с бока на спину и закашлялся. Не переставая стонать и кашлять, Мукуш знаком пригласил гостей сесть, а мне указал рукой на тюфячок. Я принес тюфячок, положил на сундук, но дядя Муртуз бросил его на прежнее место. Гости присели на подоконник и, понимающе переглянувшись, посмотрели на Мукуша. Тот приподнялся, харкнул в банку и закричал, обернувшись к двери:

— Медина! Где ты? Возьми банку, опорожни! — И без сил откинулся на подушку. — Ну что ты будешь делать! Четвертая банка — выносить не успевает, бедняжка!

Я удивился не тому, что Мукуш лжет и зовет тетю Медину, зная, что она ушла на родник, мне было непонятно, почему, взглянув на банку, дядя Абуталиб прикрыл рукой рот и издал такой звук, словно подавился, а на глазах у него выступили слезы.

Дядя Муртуз подошел к кровати и ногой задвинул банку под кровать. В комнату вошла тетя, запыхавшаяся, встревоженная. Она поздоровалась, бросила быстрый взгляд на Мукуша, заметила, что банки нет на месте, но ничего не сказала и, взяв самовар, вышла.

— Не нужно чаю, Медина! — крикнул ей вдогонку дядя Муртуз. — Мы сейчас уходим!

Председатель сельсовета качнул в подтверждение этих слов длинным козырьком и обернулся к Мукушу.

— Не стыдно тебе? — спросил он.

— А чего ж стыдиться, товарищ исполком, — слабым голосом ответил Мукуш. — Болезнь, она от бога.

— Это как же выходит? Вчера, что ли, бог на тебя болезнь наслал?

Мукуш закашлялся, закрутился на месте, всем своим видом показывая, что не может произнести ни слова; потом взглянул на дядю Муртуза и счел за лучшее заговорить:

— Заболел я, Абуталиб, детьми твоими клянусь, заболел! Мочи нет… Десять дней уже еле ноги таскаю… Работать-то надо… А грудь ну просто разрывается!

При этих словах в груди у Мукуша что-то страшно захрипело. Дядя Абуталиб умолк. На минуту и я поверил в то, что Мукуш заболел, но дядю Муртуза не так-то легко было провести.

— Брешет он все, Абуталиб. — Дядя Муртуз с ненавистью взглянул на Мукуша и сердито заерзал на подоконнике. — Каждое его слово — брехня! Каждое дело — обман! Фрукты в саду воровал — сходило. Фальшивую бумагу за бычка выправил — опять прошло. Думаешь, и теперь удастся нас облапошить? Заболел, говоришь? Трехпудовый мешок тащить не болен, а на фронт идти занемог? Мешок удобрений украл ночью из массива! — Дядя Муртуз обернулся к Абуталибу. Люди видели.

— Неужели? — с бесконечным удивлением по-русски спросил председатель сельсовета и начал увещевать Мукуша.

…Неизвестно, сколько продолжался бы этот разговор, но, видимо, дяде Муртузу надоело — он подошел к Мукушу, сорвал с него одеяло и отбросил в сторону.

Председатель сельсовета недовольно поморщился, да и дядя Муртуз, наверное пожалел о своем поступке, — Мукуш лежал на кровати в чем мать родила. Правда, он нисколько не смутился. Натянув одеяло, сел и, уже не кашляя, спокойно спросил:

— А чего это ты меня, Муртуз, в солдаты провожаешь? Сам-то не больно туда стремишься.

— Я?! — дядя Муртуз грозно рванулся к Мукушу. — Я не Гитлера здесь поджидаю! Я государству каждый год пять тонн коконов даю! Тысячу килограммов шерсти! Вагоны зерна на фронт гоню! Нужно будет, и я пойду на фронт! Только сначала я тебя туда отправлю, потому что без меня вы, кулачье недобитое, живьем колхоз сожрете!

— Сам ты его живьем жрешь!

Дядя Муртуз ничего не ответил, только потемнел с лица. Сцепив за спиной руки, он прошелся по комнате, сорвал с распустившейся в горшке розы лепесток, пожевал его и выплюнул прямо в лицо Мукушу.

— Ладно! Все! Не одумаешься до завтра — уполномоченного пришлю. К ослиному хвосту привяжем — и волоком в военкомат! Пойдем, Абуталиб, нечего с ним болтать!

Они вышли на крышу, покачали головами, глядя на тетю, хлопотавшую возле самовара, и медленно спустились по лестнице. Мукуш вытащил из-под подушки штаны, рубаху, оделся и подошел к окну.

— Надо же… — бормотал он, глядя вслед уходящим, — И этого ублюдка мой отец своим хлебом выкормил!..

К кому из гостей относились эти слова — к дяде Муртузу или председателю сельсовета, — я так никогда и не узнал.

Вошла тетя с самоваром в руках, поставила его у окна; Мукуш ходил из угла в угол. Тетя заварила чай, разлила его по стаканам; из стаканов поднимался легкий парок. Тетя поправила фитиль в лампе, поставила возле самовара — потрескивала лампа, шумел самовар, мы молчали…

Тетя принесла ужин, достала из ниши тарелки.

— Ну вот, радуйся, — сказал Мукуш, — ухожу.

Тетя молча раскладывала еду по тарелкам.

— Пусть лучше пуля убьет, чем день и ночь рожу твою злую видеть!

Тетя ничего не ответила.

— И что ты за человек! Как пришла сюда, словно камень черный навалился. Сгубила ты мою жизнь.

— Сам сгубил, — бросила тетя.

Мукуш метнул на нее злобный взгляд, подошел к окну…

— Все сожгу! Все! Соломинки тебе не оставлю!

— Жги.

Тетя Медина придвинула мне тарелку, велела есть. Я не мог — что-то торчало в горле.

Опять стало тихо. Потрескивал фитиль в лампе, шумел у окна самовар…

Мукуш, не переставая, ходил по комнате. Из стаканов уже не подымался пар.

— Или уходи, или садись! — сердито бросила тетя. — Дай ребенку поесть спокойно!

— Спокойно?! — взвился Мукуш. — А я? Я семь лет не могу поесть спокойно! Слова путного семь лет не слыхал! И чем только я перед тобою провинился?!

Голос у него дрогнул, глаза наполнились слезами. Тетя молчала. Мукуш присел на кровать и заговорил тихо, с трудом сдерживая слезы:

— Семь лет только для тебя и живу: хворост с гор волоку — для тебя, чтобы было на чем хлеб испечь; дрова в колхозе ворую — для тебя; фрукты для тебя: продать, на черный день отложить… Только о тебе и думаю. А ты? Чем ты мне за добро отплатила? Хоть раз взглянула ты на меня ласково? Жена называется! Враг ты мой смертельный, а не жена!

— Сам виноват.

— Сам? Да что ж я тебе сделал?

Тетя подняла на него глаза и вдруг резко толкнула стаканы, они зазвенели. Солонка опрокинулась, соль просыпалась на скатерть…

— Что сделал?! Ты не знаешь, что сделал! Я тебе скажу, что ты сделал! Ты знал, что я за тебя идти не хочу? Что мне легче сдохнуть, чем на рожу твою поганую смотреть? Знал! Почему не отступился?! Зачем брату подарки дарил, дрова ему таскал, как последний ишак? Когда ты стельную корову привел, я тебе что сказала? "Убирайся со своими подарками, видеть тебя не хочу!" Сколько раз я тебе в морду плевала! Почему не ушел? Зачем возле мечети торчал, ждал, когда из школы пойду? Поперек дороги мне встал, сукин ты сын! Из школы забрал! Учитель Хашим семь лет со мной не здоровается! Ты виноват! Ты и брат! Побоями загнали меня в этот поганый дом, чтоб ему развалиться! Сгубили мою жизнь, изверги! Продал меня Наджаф! Продал!

Она рыдала, в исступлении повторяя имя моего отца.

Мукуш поднялся с кровати, бледный, с красными глазами, подошел к тете и изо всей силы пнул ее ногой.

— Чтоб ты сдохла, собачья дочь! — процедил он сквозь зубы. — Чтоб…

Ноги у него тряслись. Он выругал тетю последними словами, скорчился и, потирая живот, ушел. Заскрипели ступеньки.

Тетя молча выложила фасоль из его тарелки в казан, подвинула мне мою тарелку и, вздохнув, принялась за еду. Мне тоже пришлось съесть свой ужин. Всю ночь перед моими глазами маячила пара больших черных сапог, я даже слышал, как они скрипят на ходу. И мне казалось, что не сам отец, а его большие черные сапоги повинны в том, что и тетя и ее муж несчастны и что учитель Хашим семь лет не здоровается с тетей Мединой…

Наверное, Мукуш до утра просидел на своем обычном месте за шелковицами, куря одну папиросу за другой; я заснул очень поздно, а его прихода так и не дождался. Как он уходил, я тоже не видел. Но когда утром я вышел во двор и взглянул на освещенные солнцем горы, мне вдруг подумалось, что Мукуш не хотел идти в армию не потому, что боялся, просто он не в силах был уехать из нашей деревни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: