Особенно отношения обострились после того, как Колчак отверг предложение Семенова о милитаризации Китайско-Восточной железной дороги. («Я говорил, что милитаризация в моих глазах будет то же самое, что и социализация, то есть эта дорога перестанет работать», - сказал Колчак, искоса взглянув поверх головы Попова на солдата, изображенного на плакате.) Дошло до того, что, подзуживаемые японцами, которые не хотели распространения английского влияния, семеновцы стали открыто угрожать адмиралу арестом. В ответ Колчак приказал верным ему частям, в случае если с ним что-либо произойдет, немедленно перестрелять всех обитателей стоявшего в тупике атаманского поезда. Даже сейчас, после того как он произвел читинского самодержца в генерал-лейтенанты и передал ему незадолго до ареста «всю полноту гражданской власти на всей территории Российской восточной окраины», арестант «висельной камеры» продолжал сводить счеты со строптивым атаманом.
Обычно крайне осторожный на допросах, когда речь заходила о неблаговидных делах его соратников, Колчак охотно и пространно давал показания о бесчинствах банд Семенова в Харбине, Забайкалье и в полосе отчуждения Китайско-Восточной железной дороги, совершенно забывая в обличительном пылу, что то же самое, только в более крупных масштабах, происходило затем по всей территории, подчиненной власти «верховного правителя» адмирала Колчака. Когда в апреле 1919 года Стрижак-Васильева доставили в особняк к адмиралу, лицо арестованного представляло из себя сплошной кровоподтек. Адмирал поморщился,
- Вы ушиблись?
- Да, о вашу контрразведку.
Этот ответ Колчак тогда пропустил мимо ушей. А теперь он говорил о зверствах атаманов, пытаясь отделить себя от них. Самовольные аресты и расстрелы большевиков («Само понятие «большевик» было до такой степени неопределенным, что под него можно было подвести что угодно»), грабежи, налеты, убийства…
- Когда факты самочинных обысков, арестов и расстрелов устанавливались, принимались ли меры, чтобы привлечь виновных к суду и ответственности? - спросил член комиссии.
- Такие вещи никогда не давали основания для привлечения к ответственности, - объяснил Колчак, - было невозможно доискаться, кто и когда это сделал. Такие вещи никогда не делались открыто. Обычно происходило так: в вагон входило несколько вооруженных лиц, офицеров и солдат арестовывали и увозили. Затем арестованные лица исчезали, и установить, кто и когда это сделал, было невозможно. - Не дожидаясь очередного вопроса, Колчак сказал: - Что же касается того, что делал Калмыков, то это были уже совершенно фантастические истории. Я лично, например, знаю, что там проводились аресты, не имевшие совершенно политического характера, аресты чисто уголовного порядка… Калмыков как-то поймал вблизи Пограничной шведского или датского подданного, представителя Красного Креста, которого он признал за какого-то большевистского агента. Он повесил его, отобрав у него все деньги, большую сумму в несколько сот тысяч. Требование Хорвата прислать арестованного в Харбин, меры, принятые консулом, ничему не помогли… Такие явления на линии железной дороги существовали, и бороться о ними было почти невозможно…
Отношения с японцами у Колчака все более обострялись. Глава японской военной миссии в Харбине, истинный хозяин Семенова и Калмыкова, генерал Накашима после нескольких попыток прибрать к рукам русско-английского адмирала принял меры к его изоляции. Колчак решил посетить Токио и устранить на месте все, что мешает взаимопониманию. Но было уже поздно… «Знаете, вы поставили себя с самого начала в слишком независимое положение относительно Японии, и они поняли это, - сказал ему русский посланник в Токио Крупненский. - Вы позволяете себе разговаривать слишком независимо и императивным тоном, это было с вашей стороны ошибкой. Вы должны были это смягчить».
После продолжительной и любезной беседы в Токио с начальником генерального штаба Японии генералом Ихарой (десять раз улыбался Ихара, и почти столько же адмирал) Колчак понял, что на Дальнем Востоке, где прочнее всех обосновались японцы, ему больше делать нечего: офицер английской службы японцев не устраивал. Что же дальше? Жена и сын Колчака оставались в Севастополе. Возникла мысль о юге России, где обосновались Алексеев и Корнилов. Может быть, его звезде суждено взойти именно там?
Адмирал отправляется во Владивосток.
- Владивосток произвел на меня впечатление чрезвычайно тяжелое - я не мог забыть, что я там бывал во время империи. Тогда мы были хозяевами. Это был наш порт, наш город. Теперь же там распоряжался кто угодно. Все лучшие дома, лучшие казармы, лучшие дамбы были заняты чехами, японцами, союзными войсками; которые туда прибывали, а наше положение было глубоко унизительно, глубоко печально. Я чувствовал, что Владивосток не является уже нашим русским городом,
Алексеевский. Каково было ваше принципиальное отношение к интервенции раньше, чем вы ее увидели во Владивостоке?
Колчак (неохотно). В принципе я был против нее» (Пауза.) Я считал, что эта интервенция, в сущности говоря, закончится оккупацией и захватом нашего Дальнего Востока в чужие руки. В Японии я убедился в этом. (Пауза.) Затем я не мог относиться сочувственно к этой интервенции ввиду позорного отношения к нашим войскам и унизительного положения всех русских людей и властей, которые там были. (Пауза.) Меня это оскорбляло. (Длинная пауза.) Я не мог относиться к этому доброжелательно.
Но продавец, если не хочет остаться в убытке, должен быть любезен с покупателями, предельно любезен… Неудачи в Харбине многому научили адмирала. Без поддержки японцев, французов, американцев и чехов провал неминуем. На одних англичан ориентироваться нельзя…
Колчак рассматривал иностранцев как средство очистить Россию от большевиков. А союзники, в свою очередь, отводили честолюбивому адмиралу скромную роль белой пешки в разыгрываемой ими партии. Пешке предстояло превратиться в ферзя. Но и после этого чудесного превращения ее по-прежнему должны были передвигать те же руки…
На следующий день после приезда во Владивосток Колчак наносит визит временно обосновавшемуся в городе чешскому генералу Гайде, еще одной пешке в предстоящей партии…
«Брат-генерал», длинноголовый и длинноносый блондин с золотыми зубами («Уж не из русского ли золота?»), встречает его доброжелательно и с некоторой долей почтительности. Это объясняется теми сведениями, которые он успел получить за время пребывания во Владивостоке. Кто знает, может быть, красавцу адмиралу придется в недалеком будущем возглавить русскую Вандею? А если это случится, то почему бы ему, Гайде, не попытаться стать его правой рукой?
И снедаемый честолюбием двадцатисемилетний Гайда, еще недавно фармацевт-косметолог, а ныне «народный герой и освободитель Сибири», блестя зубами («Определенно из русского золота!»), обстоятельно докладывает Колчаку сложившуюся в Сибири ситуацию. Вся Сибирская магистраль очищена от большевиков. Над Омском развеваются два братских знамени: трехцветное России и красно-белое доблестных «войяков».
Развязный, с дурными манерами парвеню вызывает у адмирала то же чувство брезгливости, что и харбинские атаманы. Но когда тонущего вытаскивают на берег, он не присматривается, достаточно ли чисты руки У его спасителя. А контрреволюция тонет. И если богу Угодно, чтобы в ее спасении, помимо порядочных людей, приняли участие и подобные типы, то он, видимо, не будет возражать и против того, чтобы после победы над большевиками их отправили туда, откуда они появились.
- Как вы расцениваете возможности Директории, генерал?
Гайда разводит руками. Руки у него маленькие, женские, с холеной кожей. Они совершенно не соответствуют долговязой фигуре «народного героя».
- Скромно, весьма скромно… - говорит Гайда, и Колчак впервые замечает чешский акцент. - Но… это совершенно нежизненное образование при определенных условиях может стать жизненным…
- Что вы имеете в виду?
- Военную диктатуру.