Рядом стоял господин в лимонном пальто и цилиндре и что-то говорил им.

Крыса придвинулся поближе, чтобы услышать, о чем говорят. Господин рассказывал о погроме. Он поднял наполовину истлевший соломенный колпак и пояснил дамам: вот этим самым колпаком «они» поджигали. Они насаживали его на палку, и он служил им факелом.

– Какой ужас! – воскликнула пожилая дама. – Это звери, а не люди.

– Н-да, знаете…

Крыса решил стрельнуть. Он сделал шаг вперед, снял шапку и проговорил:

– Господа добрые!.. Явите милость! Три дня не ел…

Господин вспыхнул, лицо его под цилиндром сделалось похожим на вареного рака, и он внушительно сказал ему, погрозив увесистой тростью:

– Я тебе!.. Проваливай, а то сейчас в участок!.. Надежда Петровна! Не угодно ли?! Вот эти самые и поджигали!

– Да?!

Молодая дама вскинула лорнет и воззрилась на Крысу.

– А вы знаете, – проговорила она мелодично, – они действительно похожи на поджигателей, настоящий ломброзовский тип… N'est ce pas, maman?…[3]

Крыса, опасаясь скандала, пошел прочь, показав аристократам громадную брешь на заду, в брюках…

* * *

Подвигаясь меж развалин, куч обгорелых клепок, битого стекла и всякого мусора, Крыса повстречался с фотографом-любителем, делающим снимки, несколькими гимназистами и группой из двух девиц и студента. Горсточка эта составляла почти всю публику порта. Она пришла посмотреть на пепелище.

Крыса на минуту остановился у станции Одесса-порт. Когда-то, летом, станция эта была излюбленнейшим уголком в порту. Каждые полчаса отсюда уходили длинные зеленые поезда, увозя на Куяльницкий и Хаджибейский лиманы тысячи пассажиров, жаждущих исцеления, больных ревматизмом, всякими искривлениями костей, золотухой. Здесь заработать всегда можно было дикарю. Внесешь в вагон на руках ревматичку-еврейку, ползающую по земле ужом, – и у тебя пятачок на шкал водки. А сейчас вместо станции – одни обгорелые, тонкие столбы.

Крыса постоял немного и над обгорелым сахарным вагоном, валявшимся рядом. Он стоял над ним, как над могилой. В дни ненастья, безработицы и во время облавы, когда полицейские устраивают на беспаспортных охоту, как на волков, этот вагон так же, как и сорный ящик, служил ему надежным убежищем.

А вот обгоревшие пароходы! На воде, в двух шагах от берега, стоял пассажирский пароход без мачт, труб и капитанского мостика. Как клочья старой одежды висели на нем железные и стальные обшивки, и весь он был черен, искривлен и похож на сильно поношенный галош. Рядом из воды выглядывала труба английской шхуны.

На берегу толкались с баграми и кошками несколько босяков и выуживали из воды все имеющее ценность – бревна, шапки, железные листы. Два приличных господина и дама разглядывали сваленные в кучу на земле блестящие глыбы сталактитов из сварившихся в огне гвоздей.

С не меньшим любопытством разглядывали они кучу пустых бутылок. Один господин читал вслух:

– Ямайский ром, коньяк, мумм, клико, редерер, бенедиктин, марсала!..

– Ого-го!

Бутылки, как и гвозди, размякли в огне и поражали странностью своих форм. Огонь вылепил из них, что ему угодно было. Из одной – букву «3», из другой пряничную лошадку, из третьей – китайского болванчика, а остальные он слил по три, по четыре вместе и вылепил что-то похожее на снежную бабу, на калач, на башенку…

Пока одни разглядывали бутылки, по рукам остальных ходили куски из сине-красного гранита. Гранит, весь испещренный трещинами, валялся на земле и при одном прикосновении к нему рассыпался в порошок.

Крыса свернул на правый берег, застроенный пакгаузами, и неожиданно натолкнулся на любопытную картину: штук тридцать баб и мальчишек, сбившись в тесную кучу, как наседка с цыплятами, возились над рельсами рядом с пакгаузом. Пространство между рельсами на несколько аршин было залито какой-то черно-коричневой и липкой массой, похожей на лаву. Масса эта в одном месте совершенно закрывала рельсы.

Почти вся публика была вооружена секачами, молотками и колотила по ней изо всей силы.

Масса поддавалась слабо. Вяло отделялись куски ее, и публика поспешно отправляла их в корзины, мешки, передники, а кто просто за пазуху, в карманы и шапки.

– Что это? – поинтересовался Крыса у безносой бабы.

– Сахар, – прогнусавила она с улыбкой.

Крыса поднял отколотый кусочек и отправил его в рот. Точно! Это был сахар, только перегорелый, горький.

– А что с ним делать будешь? – спросил он у той же бабы.

– Как что?! Квас подслащивать, пилав… Пройдя еще несколько шагов, Крыса увидал другую картину. На земле лежала опрокинутая пустая бочка из-под патоки, а в ней, скрючившись, сидел босоногий мальчишка и слизывал языком со стенок остатки.

Крыса заглянул в ближайший пакгауз и остолбенел: крыша его провалилась, и под нею, в грудах золы, в одном из уголков робко прятался еще кусочек огня – остаток бушевавшей стихии…

Крыса поплелся в конец мола, откуда люди, обливаемые свинцовым дождем, бросались в отчаянии в воду. Потолкавшись здесь немного, он зашел в другой пакгауз Русского общества, самый большой в порту. Огонь почему-то не тронул его, но зато внутри все было выжжено и разграблено.

Когда-то пакгауз этот снизу доверху был набит миндалем, рожками, рисом, корицей, ванилью, гвоздикой, грибами, орехами, изюмом, чаем, кофе. Товара в нем было на двадцать трюмов, и когда, бывало, войдешь внутрь, тебя сшибают с ног сотни запахов. А сейчас вместо товаров по земле толстым ковром расстилались пыль и зола, и в них нельзя было усмотреть ни одной чаинки, ни одного зерна. Все было съедено, унесено.

Несколько мальчишек с постными лицами бродили в пыли и напрасно искали съедобного.

На пороге широких дверей пакгауза, вырванных вместе с петлями, в уголку лежал, свернувшись в калачик, грязно-белый кот. Зарыв голову в слегка надувающийся бок, он чуть дышал.

Около лежала корка черного хлеба и стояло блюдце с водой.

– Мурзик! – вырвался радостный крик у Крысы. Он был хорошо знаком ему, да не только одному ему. Он был любимцем всех босяков на Новом моле и пятнадцать лет жил в этом пакгаузе.

Все ласкали его, заигрывали с ним, даже старые суровые моряки.

В солнечные дни его можно было видеть всегда на цинковой крыше пакгауза. Вытянув передние лапы, он принимал солнечные ванны, щурясь, мечтательно смотрел в ясную морскую даль и прислушивался к своеобразной симфонии порта.

Мурзик, когда его окликнул Крыса, лениво повернул голову, окинул его мутным взглядом и снова зарыл ее в бок.

Крыса не узнавал его; это не был прежний, живой, игривый Мурзик, а тень его. Он страшно отощал.

– Что с ним, Петр? – спросил он высокого пакгаузного сторожа.

Тот стоял против Мурзика с узелком под мышкой и смотрел на него с жалостью.

– Околевает, – ответил он мрачно.

– Отчего?

– Не видишь?… С голоду. Я его водой отпаивал, хлебом кормил, – не помогает…

Да, он околевал!

Прошли для него «веселые дни Аранжуэца»! Когда-то лафа была ему, раздолье! Ешь сколько душеньке твоей угодно!

А крыс, крыс-то сколько было!

Но исчез товар, исчезли вместе с ним и крысы, и ему ничего не оставалось, как околевать с голоду.

На фоне разгромленного и испепеленного порта этот околевающий кот был великолепен. Он как нельзя ярче подчеркивал его разорение.

Крыса нагнулся над ним, стал ласкать его и приглашать – «пей!», но он не слушал его.

Сторож глухим голосом рассказывал:

– Когда, значит, на набережной сделалось неспокойно, нам, сторожам, дали знать, чтобы закрыли двери пакгаузов. Мы закрыли и заперлись. Но вот они подошли к дверям и кричат: «Отопри!» Мы и открыли все двери, а вот эту они разнесли сами…

Пока сторож рассказывал, Крыса не спускал глаз с Мурзика. Дыхание несчастного становилось все слабее, слабее – бок его перестал вздуваться. От него веяло смертью…

Крыса глядел на него и думал, что и его ожидает такая же участь, и из его старческих глаз хлынули слезы.

вернуться

3

Не правда ли, мама?… (франц.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: