Именно в таком состоянии полного безмыслия и бесчувствия я лежу на пляжном топчане приморского поселка. Поселок называется Планерское. Впрочем, некоторые интеллигенты по старой памяти упорно именуют его Коктебелем.
Я знаю: стоит мне открыть глаза, двинуться с места — пауза кончится.
И я открываю глаза…
Одиночество прерывается. Я оказываюсь в самой гуще распаренных южным солнцем человеческих тел. Справа от меня четверо иссиня-черных молодцов с заткнутыми за пояса плавок сигаретами играют в карты, обмениваясь громкими междометиями. Слева какая-то толстуха, сидя на надувном матраце, прилежно намазывается кремом для загара. Крем называется «Аида». Должно быть, потому, что Аида была эфиопка (стало быть, дама загорелая). В головах у меня некий сухопарый гражданин, пока что довольно белотелый, но уже успевший поджарить плечи, шею, а потому накрывшийся неимоверно большим махровым полотенцем, что-то торопливо заносит в тетрадочку. Должно быть, впечатления. Писатель. Хотя, казалось бы, какие могут быть впечатления от этой жизненной паузы, от банального пребывания «на юге»? К тому же у писателей здесь пляж особый, по соседству с этим — возле их Дома творчества. Наконец, со стороны моря кольцо вокруг меня замыкает лохматый пляжный пес Таир, примостившийся на единственной узенькой полоске песка, не занятой топчанами. Этому загорать не нужно. Он здесь просто так, за компанию.
Жарко. Надо бы искупаться. Я поднимаюсь и медленно бреду к колеблющемуся краешку огромного зеленого водного пространства. Таир идет вслед за мной, словно бы тоже собирается выкупаться. Ступив на шаг в воду, мы останавливаемся в раздумье…
— Эй, красивый! — доносится до меня чей-то голос. — Отойди в сторонку.
«Красивый» — это, конечно, я. Такие окрики, исходящие от одного из местных фотографов, я слышу по многу раз в день. И обычно беспрекословно им повинуюсь: кого-то собираются запечатлеть «у кромки прибоя» — я здесь не при чем, мне в кадре делать нечего. Но тут на меня что-то находит. «Какого черта! — думаю я. — Что это — студия или пляж? И потом, что за идиотская манера — вечно изображать на снимке этакое песчано-водное безлюдье! Будто граждане фотографируются не на переполненном горпляже, а на собственной вилле в Ницце».
Между тем фотограф не теряет надежды сдвинуть меня с места:
— Эй, симпатичный!
Я не шелохнусь.
— Эй, в очках!
Постепенно и окружающая публика начинает волноваться:
— Мужчина, к вам обращаются…
Я не слышу.
Сделав все-таки несколько кадров и проходя мимо меня с фанерным дельфином под мышкой, фотограф выдыхает злобно (температура воздуха вокруг меня сразу подскакивает на несколько градусов):
— Слышь, ты, очкарик! У нас когда просют — тогда уступают.
…Купаться не хочется. Я возвращаюсь на свой топчан.
Давешний «писатель» объясняет моей соседке-толстухе, как изменяется в зависимости от времени года, дня недели, часа, от числа людей на квадратный метр возможность нарваться на неприятность. Вот что, оказывается, он подсчитывал в своей тетрадочке.
…В Планерском мы с Лидой и Вовкой остановились на квартире (если можно назвать квартирой двухместный, выбеленный снаружи и изнутри сарайчик, расположенный во дворе хозяйского дома в ряд с другими такими же сарайчиками). Хозяин, лицом похожий на актера Леонова, являет собой тип человека, вполне довольного жизнью и доходами.
— Разве так надо работать, как вы работаете в городе?! — философствует он. — Пришел — снял табель, ушел — повесил… Работать надо от зари до зари!
Смысл этой речи в том, что, дескать, только так можно заработать на хорошую жизнь, на автомобиль (он у него имеется, тоже во дворе стоит, в особом сарайчике), хотя и дураку ясно, что основную статью доходов у этого труженика, по крайней мере летом, составляют квартиранты, такие вот горожане — «бездельники», как мы с Лидой.
Поговорить хозяин любит. Вечером мы с ним дружески беседуем, сидя у телевизора, выставленного прямо на дворе, под лозами винограда с мутными зелеными ягодами. Днем же, когда я встречаю его на дорожках писательского Дома творчества с садовым инвентарем в руках, он меня нарочито не замечает.
— Ну а что вот Брюсов?.. — говорит хозяин, помешивая ложечкой чай. — Как так понимать: сначала был царский поэт, а после — советский?
Вопрос обращен к квартирантке-филологине. Поначалу струсив от его прямоты и неожиданности, та, однако, быстро находится:
— Брюсов был передовой поэт. Прогрессивный.
— А-а… Ну да… — хозяин кивает понимающе, продолжая позванивать ложечкой.
Разговор продолжения не имеет.
Далее наступает моя очередь поддерживать беседу.
— Как это у вас так получается? — обращается хозяин ко мне. — Теория происхождения жизни… Сначала не было ничего живого, а потом оно вдруг возникло… Как же так? Из чего же оно возникло? Из камня, что ли? Из песка? Как это так: живое — из неживого?
Он смотрит на меня вопросительно. Я молчу.
— Вот наоборот — это бывает, — продолжает хозяин. — Это мы всякий день видим: как живое неживым становится. Вот я сорвал травинку — и дух из нее вон. А чтобы из мертвого живое — этого никто пока что не видал.
— Но ведь речь идет о миллионах лет… — говорю я нехотя. — За миллионы лет всякое могло случиться… Могли сложиться подходящие условия…
— Не-е… Не верю я в это… — наклонившись над стаканом чая, хозяин мотает головой. — Не может живое из неживого получиться.
— Как же, по-вашему, возникла жизнь на Земле? — наивно, по-детски спрашивает филологиня.
— Из космоса ее занесло! — едва не в полный голос выкрикивает хозяин, хлопая ладонью по столу. — Из Вселенной! — Он указывает пальцем на черное небо и победно смотрит на нас — так, словно ему первому пришла в голову такая идея.
— Ну, хорошо, — говорю я примирительно. — Допустим, первые микроорганизмы были занесены на Землю с какой-то другой планеты… Но туда-то они откуда попали?
— Да ясно же откуда — еще с одной планеты… А на эту планету — с другой…
Я выдерживаю паузу, перевожу дыхание.
— Послушайте, — говорю я хозяину, — неужели бы не видите: где-то же должно быть начало! Где-то все-таки должно было произойти самозарождение жизни!
Хозяин смотрит на меня озадаченно. Видно, что к такому повороту дела он не готов.
Мне становится его жалко: этакий благополучный человек — и вдруг затруднение на жизненном пути. Непременно надо его выручить, бросить спасательный круг.
— Вот вы, Петр Петрович, говорите «жизнь, жизнь». Ну, а разумная жизнь где-нибудь есть еще, кроме как на Земле, как вы считаете?
— Как я считаю? — хозяин делает ударение на «я».
— Да, как вы считаете?
— Сдается мне, — говорит он, — что неразумная жизнь давненько вымерла… Ибо уже сам факт жизни — необычайной сложности явление, а процесс самосознания наверняка начинается с одноклеточных. Так что же подразумевать под жизнью разумной? Хотя бы такое дело — вирус. Как понять: живет он или существует? Я имею в виду — по нашим меркам. Так вот, отвечаю: массовые эпидемии, пандемии и прочие вирусные неприятности убеждают — живет, прекрасно живет пока. Или — муравей. Понять мир так, как его понимает муравей, — ничуть не проще, чем слетать в другую галактику…
Ну, пошел умствовать. Разводить глубокую философию на мелких местах.
— Так что разумная жизнь есть понятие очень широкое, — заключает хозяин. — И убежден: широко она распространена во Вселенной.
Все ясно. Все объяснил и растолковал. Мыслящие вирусы. Думающие муравьи. Главное, уметь ведь надо — сказать так, что ничего не поймешь. Живет или существует? Раз вызывает эпидемии — значит, живет. Раз живет — значит, мыслящий. Неотразимая логика.
Сходить, что ли, к морю, прогуляться перед сном.
Бреду по неширокой тропе между морем и подножием Карадага. От земли поднимаются струйки воздуха: гора щедро отдает принятое за день тепло. Чайка норовит примоститься на прибрежном камне, но то и дело соскальзывает в воду. Наконец решает, что и в самом деле на воде будет удобней, опускается на поверхность моря, плывет, покрикивая умиротворенно.