Майор махнул рукой Ремеру, чтобы тот вышел из приемной. Тот молча вышел. За дверью было тихо. Но в следующий момент до майора донесся гортанный крик: «Ханш!», что означало по-гулийски одновременно-«импотент и рогоносец, е… собственную мать» и являлось последним по тяжести оскорблением для мужчины. Потом обострившимся слухом майор уловил звук пощечины, после чего с радостным и светлым сердцем вошел в режим импровизации, то самое, высшее – и самое желанное – из всех доступных майору творческих состояний, когда от того, насколько он удачно сработает (сыграет), зависит сама его жизнь.
Он влетел в офис на низком кувырке сквозь выбитую дверь. Старший брат не глядя открыл огонь, но пули прошли выше, и в следующее мгновение, получив разрывную пулю из «Fovea» в промежность – Пухов не хотел казнить его так жестоко, но с пола некуда больше было стрелять – председатель Национального банка Республики Гулистан упал вместе с креслом на ковер. Младший брат вознамерился прихватить с собой в путешествие, из которого, если верить Сальвадору Дали, «письма идут слишком долго» Дровосека, но его пистолет – добротная «беретта» – был на предохранителе, из чего явствовало, что лично он не собирался убивать Дровосека. Но это уже не имело значения. Выстрелом из «Fovea» майор выбил «беретту» из руки младшего Хуциева, превратив эту самую руку в короткий букет ярко-алых гвоздик, а затем выстрелом в лицо – майор сам не знал, почему так получилось – навсегда успокоил любителя стрелять в другие лица.
– О Господи, – простонал, поднимаясь из-за стола глава финансово-промышленной группы «Дровосек». – Я труп.
– Еще нет, – возразил Пухов, прекрасно понимая, что имеет в виду глава крупнейшей в России финансово-промышленной группы, – но мог им стать.
E
Считалось, что мать Илларионова умерла во время родов в больнице, которая называлась тогда Первой Краснознаменной и располагалась в Сокольниках. Илларионов, впрочем, в этом сомневался. Он долго ждал случая проверить и, наконец, став полковником и начальником отдела, проверил больничный мартиролог в год своего рождения. Это было удивительно, но в тот год в Первой Краснознаменной больнице от родов вообще не скончалась ни одна женщина.
Илларионов не знал, кто его мать.
Илларионову-младшему было трудно представить себе Илларионова-старшего в кругу семьи – любящим мужем и отцом. Сколько Илларионов-младший себя помнил, отец всегда был один, всегда на работе. Илларионов-старший был генералом госбезопасности, хотя форму надевал исключительно по большим советским праздникам и когда отправлялся в Кремль на особые приемы и закрытые церемонии награждения отличившихся героев невидимого фронта. Он был равнодушен к наградам. Единожды убрав их в свой домашний сейф, никогда больше не доставал. Только раз, помнится, пряча в прохладную сейфовую глубину очередную коробочку с орденом, задумчиво произнес: «Странно, почему именно на Арбате – бывшей правительственной трассе?» «Что на Арбате?» – не понял Илларионов-младший. «Ничего, – ответил отец, но, подумав, добавил: – точно такие же ордена спекулянты будут продавать на Арбате за американские доллары». «Когда?» – уточнил Илларионов-младший. Шел тысяча девятьсот шестьдесят третий год, и то, что говорил отец, казалось несусветной чушью. Но Илларионов-младший знал, что так будет. Отец никогда не ошибался.
Сейчас ему было трудно восстановить в памяти, когда именно он понял, что его отец – особенный человек, сильно, если не сказать разительно, отличающийся от остальных людей. Вероятно, в отрочестве, потому что в детстве Илларионов-младший не думал об этом. Он как бы изначально знал: они с отцом живут в мире вместе с остальными людьми, но и отдельно от людей, иногда заходя на ту сторону мира, куда остальным людям вход строжайшим образом заказан.
Отец, естественно, не имел возможности вести домашнее хозяйство. Этим занимались приходящие домработницы. На Лубянке в отделе кадров был специальный сектор, занимающийся наймом домработниц в семьи ответственных сотрудников, имеющих отношение к государственным тайнам. По малости лет Илларионов-младший не придавал этому значения, но повзрослев, обратил внимание: все домработницы были сплошь – и не таясь! – верующими, все поддерживали в их доме какую-то совершенно невозможную чистоту, все были суровы и неулыбчивы, с некоей залегшей меж складок лба мыслью (или предчувствием), которую им никак не удавалось (или нельзя было) внятно сформулировать.
Более других преуспела в выражении тайной мысли (или предчувствия) Пелагея, пришедшая к ним, кажется, в шестьдесят первом году. Она немедленно – с мылом! – хотя не было в этом нужды, чисто было в комнатах – вымыла немаленькую их квартиру, после чего повесила в комнате командира октябрятской звездочки Илларионова-младшего прокопченную икону довольно-таки редкого сюжета. На иконе был изображен запускающий в озеро с лодки невод Иисус Христос. Илларионов-младший обратил внимание, что у лодки был парус, но не было весел.
И до Пелагеи у них была суровая домработница. Илларионов-младший частенько ловил на себе ее не то чтобы неласковый, но какой-то скорбно-изучающий (как у запускающего невод безвесельного Иисуса) взгляд. Прежняя домработница, встретив его в школьном вестибюле после уроков, вела домой кружным путем– мимо церкви. Она обязательно крестилась на открытую дверь, а когда дверь была закрыта – на облупившиеся, когда-то золотые, купола с крестами.
Пелагея тоже, помнится, повела Илларионова-младшего кружным путем. У церкви вдруг стиснула его руку своими затвердевшими от работы, как клещи, пальцами: «Пойдем со мной в храм!» У Илларионова-младшего не было ни малейшего желания идти с ней в храм, но темные (как краски на прокопченной иконе) глаза Пелагеи горели такой победительной волей, что он подчинился. А когда, отстояв конец службы, они пришли домой, Пелагея положила ему на стол толстую черную книгу – Библию. «Лучше вот это читай, чем… – кивнула на бестселлер той поры – зачитанный до дыр детектив под названием «Тарантул». – Хотя, – опять с каким-то скорбным сомнением смерила взглядом Илларионова-младшего, – у тебя будет время изучить Библию».
Она как обычно приготовила ужин, оделась в прихожей, велела Илларионову-младшему закрыть за ней дверь. Он закрыл, но почему-то не пошел к себе, а замер у двери, услышав шаги поднимающегося по лестнице отца. Но вот шаги смолкли.
– Все служишь, сердешный? – раздался насмешливый и почему-то сильно помолодевший голос Пелагеи.
Илларионова-младшего удивило, что она – домработница – обращается к отцу-генералу – на «ты».
– Куда ж я денусь? – насмешливо, в тон ей ответил отец.
– Слышала я, – донеслось сквозь дверь до Илларионова-младшего, – велел ты повязать болезных в Сибири.
– Для их же блага, – сказал отец, – они ведь не столько про глухонемого Предтечу благовестили, сколько про денежную реформу. В Енисейске народ годовой запас соли да муки размел. С утра очереди в магазины занимают.
– Был, значит, глухонемой Предтеча? – спросила Пелагея.
– Я не уследил, – помолчав, ответил отец. – Мимо меня не должен был проскочить. Считай, не было. Но даже если был, что с того? Глухонемой, он же своим молчанием сразу на два фронта благовестит, поди, догадайся, кого ждать – Христа или Антихриста?
– Я с мальчишечкой твоим сегодня в церковь ходила, – вдруг призналась Пелагея.
– Вот как? – известие, похоже, оставило отца совершенно равнодушным.
– Хороший такой мальчишечка, – продолжила Пелагея. – Но не по нашему департаменту. Хотя, тебя, генерал, переживет.
– Знаю. Но я вернусь, подскажу ему.
У Илларионова-младшего за дверью аж сердце зашлось от несправедливости. Не по нашему департаменту! Как она смеет? И отец не возражает, не спорит с мерзкой бабой! На глаза навернулись слезы.
– Я одного не пойму, – раздумчиво продолжила между тем Пелагея, – отчего ты не скомандуешь своим орлам, чтобы выкрали в Америке те книжечки. А если красть грех, так хоть бы посмотрели одним глазком, там же все написано. Узнал бы имя, глядишь, и мальчишечку бы своего сберег.