– Вставай, – услышал Илларионов-младший голос отца. – Они уехали. У тебя хорошая реакция, но когда в тебя стреляют из проезжающей машины, надо падать на землю.
– Они хотели тебя… убить? – Невидимый бетон рассыпался, коридор раскрутился вверх и вширь, но вместо воздуха Илларионов-младший как будто дышал концентрированным ужасом.
– Меня? – удивился отец. Илларионов-младший увидел, что серый отцовский плащ совершенно чист, а шляпа на голове даже не сдвинулась. – Я стоял как столб. Они могли десять раз меня застрелить. Они стреляли в тебя.
– В меня? – изумленно уставился на отца Илларионов-младший. – За… что?
– Наверное есть за что, – смахнул с его головы сухую травинку отец, – если генеральный секретарь перенес ради этого, – посмотрел на часы, – совещание уже… на сорок минут.
– Они… вернутся? – окружающая жизнь, несколько минут назад такая милая и беспечальная, более не вызывала у Илларионова-младшего ни малейшего энтузиазма. Меньше всего ему сейчас хотелось в кино. Но и домой не хотелось. Он не знал, что делать и куда идти.
– Не думаю, – спокойно ответил отец, – это была, так сказать, декларация о намерениях, приглашение к диалогу. Если бы они хотели тебя убить, они бы это сделали. Но все равно ты должен быть осторожным. Исполнители не всегда слушаются заказчика.
– Что им от меня надо? Почему? – Илларионову-младшему не понравилась предполагаемая самостоятельность неведомых исполнителей.
– Каждый исполнитель, – объяснил отец, – мечтает сделаться заказчиком. Поэтому наступает момент, когда внутри порученного ему чужого дела он начинает клепать свое собственное. Собирать внутри аккумулятора примус. Тут возможны любые неожиданности.
Подъехала машина. Илларионов-младший вдруг обратил внимание, что отец как будто сделался меньше ростом, суше, да и только что гладко струящийся серый плащ уже сидел на нем как-то мешковато.
– Иди домой, – сказал отец, усаживаясь в машину, – дверь никому не открывай. Я постараюсь вернуться пораньше.
Черная «Волга» понесла отца в Кремль на совещание к генеральному секретарю.
Илларионов-младший остался один посреди осеннего парка. Ему казалось, что из всех окон, из всех проезжающих машин высовываются по его душу длинные руки с пистолетами. Это было совершенно новое, доселе неизведанное чувство подвешенности на невидимой нити, посреди сверкающих, хищно щелкающих ножниц. Илларионов-младший подумал, что такое приятное занятие, как составление планов на будущее, теперь (когда он оказался в железном ножничном лесу) едва ли для него актуально.
Тогда подобная несправедливость оскорбила и возмутила его.
Сейчас ему было сорок два года, но он продолжал жить, не строя планов на будущее. Не строить планов на будущее – это сделалось едва ли не основной заповедью его жизни.
…Он допоздна ждал отца в тот давний осенний день. Помнится, было полнолуние, и Илларионов-младший долго смотрел из темной кухни на абсолютно круглую голубовато-желтую луну, не устающую лить, как будто она была круглым кувшином и у нее не было дна, на улицу под окнами, парк Сокольники через улицу мельхиоровый свет, внутри которого длинные, как копья, тени предметов казались изысканной чернью на льющемся с неба холодном расплавленном мельхиоре. Неизъяснимая беда присутствовала в ночном воздухе. Сколько Илларионов-младший ни пытался подобрать для нее слова – не получалось. Суть заключалась в том, что помимо простого человеческого мира, в котором люди рождались и умирали, заводили семьи и расходились, честно зарабатывали свой хлеб и воровали, любили и не любили Сталина, одобряли и осуждали введение войск в Чехословакию, существовал другой мир (миры?), для которого человеческие свойства (достоинства и недостатки) людей не имели ни малейшего значения. Отец однажды сказал Илларионову-младшему, что в основе переживаемого человеком ужаса прежде, всего лежит ощущение очевидного разрыва привычных логических связей. Оказавшись по ту сторону привычных логических связей, человек превращается в ничто. «Нет вернее способа подчинить человека, – продолжил отец, – чем преломить его логику, как сухую трость, и дать взамен новую. Он вцепится в нее, как слепой в посох. В сущности, – подвел черту Илларионов-старший, – Христос, Будда и Магомет действовали именно так».
Другой мир (миры) был(и) изначально ужасен именно потому, что находился вне человеческой логики. Конечная цель их существования была столь же неуловима, как льющийся с неба ночной мельхиоровый свет. Илларионов-младший пока только ощущал их параллельное присутствие. Илларионов-старший, вне всяких сомнений, знал о них гораздо больше.
Илларионова-младшего разбудили среди ночи приглушенные голоса, доносившиеся с кухни. Мельхиоровый свет более не изливался на мир. За окном шумел глухой черный ветер с дождем и листьями. Илларионов-младший приоткрыл балконную дверь, и словно холодный, насыщенный влагой, плотный воздушный цилиндр толкнул его в грудь. Он не успел испугаться, потому что сразу узнал голоса: отца и своего крестного – отцовского сослуживца, генерала Толстого.
Илларионов-младший сомневался, что генерал Толстой присутствовал в церкви при его крещении, но тот сам называл себя его крестным и вел себя, приходя к ним домой, как подобает истинному крестному – трепал Илларионова-младшего по вихрам, интересовался школьными успехами, дарил подарки.
Вот только подарки были какие-то странные.
Так, однажды он подарил крестнику глухо запаянную в стеклянном прямоугольнике крупную бабочку на иголке. Бабочка была не то ушаста, не то рогата. Она решительно не радовала глаз яркими красками крыльев, напротив, была какая-то бежево-шинельная со сложным, напоминающим нерасшифрованные письмена майя угрюмым рельефом на крыльях. Называлась она, как свидетельствовала приклеенная белая полоска (неужели генерал Толстой утащил коробку из музея?) – «Dermaleipa juno Dalman», по-русски – «Совка Юнона». «Это не простая бабочка, – объяснил генерал, – по преданию, такие бабочки попадаются человеку на глаза накануне величайших в его жизни успехов и потрясений. Когда Юлий Цезарь переходил через Рубикон, на плече у него сидела вот эта ушастая дрянь. И в канун мартовских ид – незадолго до того как его убили – «Dermaleipa juno Dalman» проникла в его кабинет и долго летала там среди мозаик и мраморных колонн».
В другой раз – на день рождения – генерал Толстой подарил Илларионову-младшему тяжелого как гирька медного жука с выгравированным на спине иероглифом. «Тебе сколько исполнилось? Тринадцать? – успел прошептать крестный, пока отец разговаривал в другой комнате по телефону. – Уже, поди, заглядываешься на девок, ведь так? Эта такая волшебная штучка, – кивнул на медного жука, – в общем, прикоснешься им к девчонке, какая нравится… Сам понимаешь к какому месту… И… все, ноги кверху». От генерала отчетливо пахло коньяком, и Илларионов-младший не поверил ему. Воспользоваться магической силой медного жука можно было только связав девчонку по рукам и ногам. Ну а если какая-нибудь девчонка согласилась бы добровольно испытать жука в деле, то с такой девчонкой можно было поладить и без всякого жука.
И, наконец, совсем недавно он подарил ему небольшое круглое зеркало, в котором… не отражались люди. Отражались любые вещи, даже кошки, собаки и вороны, но сколько ни пытался Илларионов-младший увидеть себя в этом зеркале – видел пустоту. «Мир многомерен, сынок, – объяснил генерал. – Юности честное зерцало настроено на иную биоэнергетику. – На сей раз он был совершенно трезв. – Ты можешь смотреть в него до глубокой старости и не увидеть ничего. А можешь и увидеть. Но только в том случае, если ты обладаешь той, другой энергетикой. Только вот ведь какое дело, сынок, все почему-то видят разное. И никогда не говорят, что видят. Может, хоть ты скажешь мне, своему старому крестному, что там увидел?»
Выходя из своей комнаты на звук голосов, Илларионов-младший бросил взгляд на почитающее людей за ничто зеркало.
Оно отражало тьму.
Он знал, что подслушивать нехорошо. Но знал и то, что в основе движения сюжетов, равно как и прозрений, побудительных мотивов действий героев русской литературы почти всегда лежала информация, полученная именно в результате подслушивания. Подслушивал без пяти минут декабрист, как утверждала учительница русского языка и литературы, и враг крепостного права Чацкий. Подслушивал любимый Илларионовым-младшим Печорин. Подслушивали герои Тургенева. Болезненно и обреченно подслушивали у Достоевского. Даже у великого Толстого (не генерала) князь Андрей Болконский, скрестив руки на груди, лунной ночью задумчиво слушал разговор Наташи Ростовой и няни. На подслушивании (если говорить по-простому), как на фундаменте, основывалась деятельность могучей государственной организации, в которой имели честь трудиться (не писатель) Толстой и Илларионов-старший. Подслушивание, таким образом, являлось делом ничуть не более предосудительным, нежели сама жизнь, ибо слишком тонка, невидима, как лица людей на подаренном генералом Толстым зеркале, была грань между подслушиванием умышленным и невольным.