Итак, с Сергеем у нас сложились вполне добрососедские отношения. Остальная публика была невзрачна: то бомж, то стукач, премированный отдыхом на больничке, то наркоман с одной и той же темой на все случаи жизни, то вообще не поймёшь кто, в общем, мелочь пузатая. Есть словоохотливый банкир, но от него подальше, а Серёга вообще вопросов не задаёт, и потому первое дело — карты — уселись поудобнее, чтоб в шнифт не пропасли, и хорошо коротается время. По воле Серёга крадун, специалист по карману. Между прочим, нельзя сказать «карманный вор». В лучшем случае тебя поправят. Один арестант, зайдя в хату, сообщил братве, что он воровал. — «Так, значит, ты — Вор?» — последовал вопрос. — «Да» — ответил тот. И тут же получил кулаком по репе, несмотря на запрет рукоприкладства, ибо обосновать такое исключение из правил не составляло труда. Зашла речь о взглядах на жизнь. Говорю: «Каждому своё. Жизнь не понять, её можно только прожить». Сергей в ответ: «Это так, но ты сам говорил, что существует непосредственное знание. Со временем понимаешь, например, что красть нехорошо. Жаль только, что потом забываешь». — «Что мешает помнить?» — «Ты на воле среди разных людей жил, а у меня, кроме преступников, нет знакомых. Освободился — на тебе клеймо. На работу не возьмут, люди сторонятся. Слушай, если тебя на суде освободят, я заберу себе твой пояс? На зоне качаться буду, классная вещь для поясницы. И буду их, чертей, бить. Бить». — Серёга парень крепкий, и «чертям» определённо достанется. — "Погоди! — суёт карты под одеяло и устремляется на звук звякнувшей кормушки. На продоле дежурит вертухайша, не чуждая желания пообщаться с арестантами, и Серёга, наклонившись к кормушке, говорит с ней чуть ли не часами. Уже известно, что зовут её Надя, бывшая учительница, иногородняя, приехала в Москву за лучшей долей, зарплата в пересчёте на валюту 16 долларов в месяц. Иногда Надя отвлекается по делам, но потом сама открывает кормушку, или Сергей проволочкой через шнифт (чтоб не ударили с продола дубинкой по пальцу) отодвигает заслонку и, увидев Надю, стучит в тормоза: «Старшая! Подойди к семь два ноль!» (номер хаты с этого момента повествования уже не соответствует действительности: не помню; а тюремная тетрадь не сохранилась, сжёг я её на мартовском снегу в лесочке перед домом вместе с тюремными вещами, и горели они, надо заметить, по-особенному, долго, зловонно и дотла). Надя повелительно отвечает: «Что нужно!?» — и беседы продолжаются. Я уже играю с воображаемым соперником, отчаявшись дождаться Серёгу, а тот уже расстегнул штаны и, отойдя от кормушки, покачиваясь демонстрирует Наде нечто такое, чего с этой стороны не разглядеть. Надя с каменным лицом остановившимся взглядом глядит в кормушку, а Сергей с пафосом восклицает: «Что, этого хочешь?! На, смотри! Смотри!»

Продолжим? — говорю, когда Сергей возвращается.

Не.., — отвлечённо бормочет он, — не могу: только пизда перед глазами. Негр тут был. Я ему: «Давай я тебя выебу!» А он по-английски: мол, не понимаю, чего хочешь. Я его за шкибот, кулак к носу и жестами: «Хочу ебать твою чёрную жопу! Понял?»

А он?

А он смеётся… Что тут поделаешь. То ли дело дома. Я, как освободился, мы с друзьями вечером в микрорайоне пидараса поймали и вшестером выебли. Кричал, пидер, убежать хотел, даже вырвался. Мы его опять поймали и опять выебли. До зоны доехать — там не проблема.

Эта же самая Надя, прослышав о моем учительском образовании, пыталась завести суровые беседы и со мной, но, натолкнувшись на молчание, сильно меня невзлюбила и настойчиво выпасала в шнифты, чтобы зычным голосом указать, кто в доме хозяин, когда я подымусь к решке. К дороге я подступался редко и неохотно, хотя решка на больнице не высоко. Наша хата сообщалась вверх со спидовым женским отделением и вниз со спидовым мужским. Вылавливая удочкой верёвку с малявой или грузом, я внимательно оглядывал руки, нет ли порезов, выбирал верёвку как можно меньше касаясь её, и потом тщательно мыл руки. Девчонки сверху все время просили загнать им хороших сигарет и бумаги на малявы и время от времени интересовались, нет ли у нас «баяна». Однажды они загнали Серёге ножницы, которыми он взялся стричь ногти и порезался до крови. Несколько дней Серёга гнал самым отчаянным образом, так что на лбу проступали капли пота, потом решил, что чему быть, того не миновать, смирился и постепенно успокоился. Я же отслеживал комаров, которые живут на больнице Матросской Тишины даже зимой, и исправно уничтожал их, особенно сердясь на тех, что напились крови. Говорят, комары могут быть переносчиками СПИДа, а до последнего — далеко ли. Кто-то из спидовых снизу загнал Серёге тетрадь со своими стихами, которые Сергей читал жадно и сосредоточенно, а некоторые переписал себе. Можно ли почитать, поинтересовался я. Стихи оказались плохие по форме, похожие друг на друга, трагичные и безнадёжные. Но Сергею они понравились очень. Одно запомнилось и мне. Вот оно.

* * *
Я был предназначен судьбой для побед,
Для славы и слов благосклонных и лестных,
Но вот я в тюрьме, и померкнувший свет
Кричит голосами теней бестелесных.
Мне снова на суд, в заколдованный круг,
Но руки сковали стальные браслеты
К отребью в погонах карающих рук
Никак протянуть мне возможности нету.
Я вновь в автозэке, погибший талант,
Среди обречённых, приезжих и местных.
Как будто я тысячу лет арестант
И езжу на суд со времён неизвестных.

Отсылая тетрадь, Сергей отписал автору в духе арестантской братской солидарности и составил, какую мог, продуктовую посылку. В основном же от мужского спидового отделения веяло грозной тишиной. Напротив, каждое утро с верхнего этажа, как в один голос, отчётливо и жизнерадостно, девчонки кричали с решки: «Доброе утро, страна!!» — и, довольные тем, что кого-то разбудили, заливались весёлым смехом. Ресничек у них на решке нет, и женские голоса разносятся далеко по тюремным дворам и, может быть, слышны в утренней тишине на набережной Яузы, где прохожих, впрочем, не бывает, там, деловито вписываясь в повороты, спешат вперёд и мимо лишь автомобили, которым неведомо, что за кирпичным забором в корпусах томятся «мамки» — женщины с детьми, рождёнными несвободными, не рассчитывают выйти на волю больные СПИДом, гепатитом и туберкулёзом, гниют заживо обитатели общака, страдают от зубной боли тысячи арестантов, а мусора калечат почём зря кого захотят, что людские страдания там столь разнообразны и собраны воедино; не есть ли это место полномочное представительство ада? Не ведают того спешащие мимо автомобили. Не хотелось думать об этом и мне. Под кроватью обнаружилась коробка с книгами. В. Катаев, «Я сын трудового народа». Издание тридцатых годов. Открываю книжку. Печать: «Внутренняя тюрьма НКВД. Отметки спичкой или ногтем на полях и между строк влекут за собой отказ в пользовании библиотекой». Книга в идеальном состоянии. С отвращением кидаю её в коробку, не хочется прикасаться. Сколько лет не было такого желания у десятков (или сотен) тысяч арестантов, которым она попадалась на глаза. И что такое внутренняя тюрьма. Значит, есть и внешняя? Или вы, «дорогие россияне», все в тюрьме, а мы, зэки, в карцере?

Шли недели, менялись люди, только Серёга оставался на больнице и ждал этапа. Остальные долго не задерживались: неделя — и выздоровел. Прошёл месяц, по-прежнему в хате неполная загрузка, контингент незаметный. Больничная лафа. Каждый день на больнице увеличивает шансы. Уколы пирацетама, анальгина и даже витаминов, бандажный пояс и кое-какие переданные через адвоката непросроченные таблетки возродили надежду, что здоровье окончательно загублено не будет. Во избежание позвоночных проблем, да и сил уже не хватало возноситься наверх, на прогулку я не ходил, вместо этого решая загадку быстро и медленно текущего времени, убедившись окончательно в его относительности и неравномерности. Глядя на стрелку часов, принесённых Ириной Николаевной, я отчётливо замечал, как время останавливалось не только в ощущении, но и сама секундная стрелка вдруг зависала на мгновенье, и секунды в вязком пространстве длились дольше, потом вдруг циферблат становился звонким и напряжённым, а стрелки, как с цепи сорвавшись, совершали стремительные обороты. «Не глюки ли» — думал я без страха, погружаясь в свои миры, из которых временами возникали энергетические смерчи, которые, казалось, или разорвут душу, или разрушат стены, в ярости я обращал эти вихри в пространство, обрушивая их на препятствия и врагов, замечая иногда при этом, что сокамерники делают то, что я им мысленно прикажу. Отныне этот инструмент подлежал заточке; если не иначе, то так, но я уйду из тюрьмы. Мир обычный встал на ребро, как монета, предметы засветились яркими фосфорическими красками двойного образа — вот они, эйдосы Платона! Каждый предмет носит в себе свой образ, и можно воздействовать на образ, чтобы поменялся предмет. Нет, я выйду отсюда. Уже пронёсся над Москвой тот мистический ураган, что зародился неизвестно где и лезвием разрезал Москву пополам, пронёсся, поднимая в воздух металлические гаражи, снося крыши, срезал кресты с куполов Новодевичьего, с корнями вырвал деревья у подъезда моего дома, разметал рекламные щиты на Тверской и, как монеты в ладонях, потряс Матросскую Тишину: задрожали стены, погас свет, зловещий и радостный гул нарастал, и воздушные вихри заиграли железными пальцами на струнах тюремных решёток. В наступившей темноте арестанты стояли как в церкви и кто-то с надеждой произнёс: «Может, тюрьма развалится…» «Я выйду отсюда» — говорил я себе, но тюрьма оставалась сильнее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: