Глава XXXVII
ПОБЕГ
Смеркалось. Уже мигнул из-под «гриба» желтым, чахлым, казенным огнем фонарь. Единственный на весь двор: сегодня из камер не вынесли на вечер, как всегда, «собственные» свои многолинейные лампы, «одиночки». Небо заволокло, пасмурно, сыро; читать нельзя. И вообще сидеть во дворе- нельзя; вся тюрьма на ногах в сегодняшний вечер: ходит.
Тесной, тяжелой толпой, медленным, тягучим шагом идут, идут, кружатся по бесконечному, меж высоких каменных стен замкнутому кругу. И от этого замкнутого круженья еще гуще и слякотнее кажется сумеречный, падающий на тюрьму, на стены, на тесный плац туман.
Только в «искровской» клетке — второй, дальней — азартно, с азартом особо шумным, всё ее щелкают рюхи.
— Есть! Ставь «бабушку в окошке».
— Как вы умудряетесь играть? Ведь ни черта уж не видно.
— Не видно? — смеется Бауман. — Я не то что кон вижу… я вижу, что за стеною, на пустыре.
— А что Гурский пошел в корпус — видел?
Бауман оглянулся на быстрый, глухой шепот из темноты. Присмотрелся к неясному, зыблющемуся очертанию человечьего тела. Товарищ из остающихся здесь, но участник дела побега: он будет стоять на страже, пока…
— Разве девять уже?.. Обмануло время: прикидывалось, что тянется. Мне давно уже кажется — девять. Не верил. Бобровский, ходу!
Дворовым коридорчиком — вверх, во второй этаж. За лестницей. Вынести лестницу поручено по плану Бауману и Бобровскому. Гурский и Мальцман должны расчистить им дорогу, «выведя из строя» снотворным (хлоралгидратом, подмешанным к рому) обоих дежурных надзирателей — Рудинского и Войтова, находящихся в корпусе.
Этими двумя надзирателями, собственно, и ограничивалась охрана. На дежурстве числился еще помощник начальника тюрьмы Федоров, но он уже ушел домой, как всегда. У него самовар к половине девятого ставят, и жена строгая, это знает весь политический корпус. Федоров никогда поэтому не запаздывает, после восьми уходит домой на законном основании: в восемь полагается поверка, после которой заключенные должны сидеть уже под замком.
«Снять» Рудинского и Войтова — значит фактически открыть тюрьму. Останется только часовой под «грибом», но, как Мальцман говорит, «его столько раз репетировали», что для искровцев все равно что нет наружного этого караульного. Только те двое в счет, коридорные. Особенно Рудинский. Из всех тюремщиков здешних — этот самый ярый.
Рудинский оказался на месте, у входа в «одиночный коридор», когда поднялись Бауман и Бобровский, и оглядел их по-всегдашнему подозрительным, недобрым взглядом:
— Уже на покой? Что-то сегодня рано?
Бауман не ответил. Неторопливым шагом пошел он по коридору к своей камере. Она — крайняя, самая дальняя. По пути встретился Войтов, вышедший из крохмалевской камеры. Это еще что за новости? В отсутствие заключенных надзиратели до сих пор никогда не осмеливались входить в их помещения. Что делают Гурский с Мальцманом?
Словно в ответ, откликнулся голос Гурского:
— Господин Войтов, пожалуйте сюда.
Войтов повернул назад, к камере Гурского. Бауман и Бобровский вошли к себе, вытащили лестницу из тюфяка, кошку-из подушки, в которую запрятана была она после того, как ее утром высвободили из-под цветов.
— Здесь привяжем или во дворе?
Бауман прислушался.
— Удобнее здесь. Там-хочешь не хочешь-заторопишься. Тем более что Гурский еще копается: стало быть, время есть.
Время, действительно, было. У Гурского дело затянулось.
Когда Войтов вошел, Мальцман указал пальцем на стоявшие у койки на железном привинченном столике толстобокие бутылки. Бутылки были с золотыми этикетками. На этикетках — короткая и вкусная надпись: ямайский ром.
Войтов быстро отвел глаза от бутылок. Ему незачем было читать ярлык, он уже по самой посудине мог безошибочно определить, что за напиток. Ром высшего качества. Он облизнул жесткие, колючие свои усы.
— Нам бы штопорик, — ласково сказал Гурский и тоже, подражая надзирателю, облизнул усы.
Войтов явно ждал этого приятного предложения. Не первый раз в политических камерах ром. За последние недели что-то часто стали выписывать винную передачу. И каждый раз угощают. Именно этот, Мальцман. Он и сам, похоже, любит выпить.
Рука была поэтому уже в кармане брюк, нож со штопором зажат в руке. Отогнуть штопор привычным, каждодневным жестом-секундное дело. Хлопнула тугим и приятным хлопком пробка.
— Спасибо, — осклабился Гурский. — А теперь принесите себе стаканчик: надо по случаю сегодняшнего… как это торжественно называется?.. тезоименитства…
Войтов отвел уже запьяневшие от ожидания глаза:
— Никак не полагается. Как мы — при исполнении служебных…
Гурский засмеялся. Сидевший на койке Мальцман махнул брезгливо рукой:
— Да бросьте! В первый раз, что ли?.. Тащите стакан!
Надзиратель оглянулся на дверь:
— За стаканом в надзирательскую надо отлучиться. А там — Рудинский…
Гурский понял намек:
— И Рудинского тащите, ясное дело… Два стакана, стало быть.
— Разве что так…
Войтов перехватил для удобства левой рукой ножны шашки и вышел рысцой. Часы в коридоре ударили меланхолически — раз.
— Двадцать десятого! Черт!
Коридорные часы уходили на десять минут вперед. На пороге камеры стал Бауман:
— Что вы тут застряли? Двадцать минут уже опоздания…
— Ничего, наверстаем… Слей, Гурский: место для хлорала.
Гурский отлил рому в свою и Зальцмана кружки и плеснул из бутылки в угол, за койку. В камере остро запахло спиртным.
— Давай «лекарство».
Мальцман держал уже наготове аптечную склянку с желтым ярлыком: наружное.
Он осторожно стал лить в подставленное Гурским горлышко.
— Стой! Хватит!
Но Мальцман упрямо потряс головой:
— Не мешайся. Слава богу, я знаю порцию. На мне же испытывали: сколько я этой дряни выпил, пока определили…
Он лил и лил, всё круче поднимая дно склянки. Гурский пробормотал, прислушиваясь, не стучат ли шаги в коридоре:
— Смотри, отравишь. Решено же, при побеге ни в коем случае не убивать.
Мальцман оскалился:
— Отравишь эдаких шакалов! Не то что хлоралгидрату… стрихнину по фунту стравить — они и то оближутся только, если дать в водке.
Он опорожнил всю склянку, засунул ее под матрац и тщательно взболтал бутылку. В самое время: дверь приоткрылась, заулыбалась с порога лоснящаяся физиономия Рудинского. Надзиратели вошли, осторожно переставляя грузные, в грубых сапогах ноги. Каждый нес по стакану.
Забулькал ром. Стаканы наполнились до краев. Гурский и Мальцман подняли свои кружки. Рудинский воскликнул, глотая слюну:
— Во здравие! Исполнение желаний!
Два небритых подбородка задрались вверх, над засаленными воротниками, одновременно. Выпили залпом. Рудинский обсосал усы.
Мальцман спросил жестко:
— Налить?
И, не дожидаясь ответа, стал снова наполнять стаканы. Надзиратели, шевеля губами, дыша тяжело и прерывисто, смотрели, как льется густая и темная струя.
— Довольно, — глухо сказал Гурский и протянул руку к бутылке.
Мальцман отвел его руку локтем:
— Не жадничай!
Он засмеялся хрипловатым, вызывающим смехом. Оба тюремщика загоготали угодливо и приняли с поклоном стаканы.
Опять-два подбородка вверх; опять судорогою глотков задергались морщинистые шеи.
Внезапно у Рудинского дрогнули колени, стакан отвалился ото рта, но он догнал его все-таки губами и допил, давясь и проливая вязкую жидкость на китель, на рыжую поросль небритой щетины, на засоренный, как всегда бывает в комнате перед отъездом, пол. Потом уверенным жестом поставил стакан прямо перед собою — на пустой воздух, — разжал пальцы. Далеким звоном раскатились по полу осколки стекла. Надзиратель усмехнулся кривой и тяжелой усмешкой, повел ладонью от воротника по борту кителя, обрывая пуговицы, выругался, с трудом ворочая языком, и неожиданно быстрым поворотом шагнул за дверь.
Войтов, глядя на Рудинского, перестал пить; в покрасневших глазах дрогнул мутный испуг. Мальцман схватил его готовую опуститься руку со стаканом: