Гул прокатился по корпусу. Прозвенело разбитое стекло в верхнем коридоре, донесся крик, исступленный и сиплый:
— Дер-жи! Кар-ра-ул!..
Сулима и надзиратели обернулись рывком и бросились все враз, по коридорчику. Дверь осталась открытой. Незнамов побежал к ней во всю силу ног, крикнув в первую клетку, на ощупь, не видя никого, в темноту:
— Бегите!
Сорвалось? Засада?
Сильвин сбросил колено со спины часового, пригнулся и кинулся в угол, за проскользнувшей мимо, опознанной им фигурой махального. В подъезд. Корпус гудел топотом ног, криками… Явно побег обнаружен.
У верхней площадки Сильвин догнал Незнамова. Незнамов, увидев его, остановился как вкопанный. Глаза закруглились от ужаса:
— Вы что же не убежали? Я же крикнул…
Сильвин сразу взял себя в руки — такой виноватый и жалкий был у Незнамова вид.
— Я понял не так. Вы в эту сторону побежали. И я подумал…
Он повернул назад, ступил ступенькою ниже.
— Может быть, успею еще…
Нет. На дворе-короткий, резкий и гулкий-ударил выстрел. И Сильвин ярко вспомнил, как было, когда хватали часового. Берданка откатилась в сторону, когда ее вышиб Литвинов. Бауман должен был разрядить или вынуть затвор…
Выстрел опять.
Сильвин усмехнулся кривой улыбкой:
— Жив, стало быть, крестник-то. Я все беспокоился, не задохся бы… — И обернулся к Незнамову: — Остальные все ушли?
Незнамов вспыхнул от обиды, точно он в самом деле бросил пост раньше времени.
— Все, конечно, — пробормотал он, отводя глаза. — Я же считал…
Но у самого захолонуло сердце. Счет был до девяти, собственно. А без Сильвина должно быть одиннадцать.
В коридоре «одиночных» захлебывался надрывом сулимовский, отрезвевший сразу, фальцет:
— По камерам! Двери на запор!..
Но заключенные продолжали стоять тесной, сгрудившейся толпой вокруг старшего надзирателя Рудинского, храпевшего во всю пасть, протянув поперек коридора огромное, безнадежно пьяное свое тело.
Под окнами звонил торопливым, набатным звоном сигнальный колокол. Как в ту, «уголовную» ночь.
— По камерам! На поверку!
Глава XXXVIII
БУРЬЯН
Казенный простынный холст оказался непрочным: под нажимом торопящихся, вдвое отяжеленных этой торопливостью тел рвались крутые жгуты, вывертывались нелепые, самодельные ступеньки. Бауман поднимался уже по обрывкам лестницы.
Снизу шепот; «Скорей!». Еще трое после него, Баумана. Нога выбила из расхлябанной, растянувшейся петли круглую, верткую палку, тело сорвалось — не успел удержаться: острой болью рвануло щиколотку от удара о землю. От боли сел. На секунду — нет, даже меньше-мелькнула мысль: не одолеть гребня. И действительно, еле поднявшись, сорвался опять. Пока, хромая, он поднимался с земли — мимо, вверх, через стену перебросились последние. Незнамов с угла крикнул что-то и побежал. Во дворе стало тихо. Затем стукнул выстрел, и Бауман вспомнил, что у «гриба» он забыл разрядить, как было ему поручено, винтовку. У входа в клетку замаячила тень; второй выстрел был уже прицельным, пуля чиркнула где-то совсем близко. До отказа напружинив мышцы, Бауман подтянулся вверх — по обрывкам, — перевалил тело за гребень, цепляя задеревеневшей, ставшей негибкой ногой за отогнувшийся край стенной железной оковки.
Но все же — перевалил. И тотчас от стены, через тропинку, протоптанную караульными дозорами, — в густые заросли бурьяна. До первого оврага. На дно. И по дну — бегом, насколько позволяла нога, ушибленная, шаркавшая сорванной о гребень подошвой. Та же нога, что тогда, когда прыгал с поезда!
Овраг крутил змеиным извивом вправо и влево. Дно было вязкое — после недавних дождей еще не просохла глина. Ноги скользили. Два раза уже Грач спотыкался и падал. Ладони и платье перемазались грязью. Овраг все определенней заворачивал влево. Но маршрут был указан Бауману вправо вдоль стены, до шоссе. Надо сворачивать, так он заберется невесть куда.
Он вскарабкался вверх по откосу, опять в густые, сплошные заросли чертополоха, лопухов, бурьяна. Приостановился, прислушался. Ни звука, ни шороха. Черные ночные тучи надвинулись низко-низко-кажется, что к самой земле. Не слышно никого. А все бежали в одну сторону сначала. Неужто он так отстал?
Дорогу пересекали овраги и водомоины. Под ногами чавкала грязь. Грач не мог определить никак, куда он идет, верно ли. Но ясно было одно: в гостиницу, где ему назначена была явка-номер для него занят женой, настоящей женой, Надеждой (ему уже дали знать, что она приехала), — идти никак нельзя: обувь, платье в грязи, шляпы нет, подошва надорвана… Арестуют, как только он переступит порог.
В гостиницу-никак невозможно. Значит…
Значит, вспомнить один из старых киевских адресов, по которым ходил до провала. В квартиру Крохмаля, где ночевал до гостиницы, — нельзя, само собой очевидно. Еще на Рейтарской была явка. Рейтарская, семь… квартира… Он прикрыл глаза, чтобы легче вспомнить. Нет, не вспоминается… А может быть, он и не знал. Объяснили на глаз. Войти в подъезд — и сейчас же дверь влево… Только на несколько ступенек подняться…
Опять буерак. И никаких признаков шоссе. Он кружит, наверно, потому что не может же быть таким огромным пустырь за тюрьмой. Он уже давно идет…
От недвижного вкруг бурьяна, низких, застывших над головою туч непривычное, никогда по сю пору не бывшее жуткое чувство обреченности и одиночества охватило Грача.
На мгновение.
Потому что через мгновение-сквозь темь, сквозь ночь, дробя тишину, нежданно, не сзади, в угон, а прямо в лоб, в грудь, навстречу — накатился конский галопный топот; храп коней, хруст сохлых бурьянных стеблей, командный голос. Близко совсем, каждую букву слышно:
— На-ле-во разом-кнись!
Казаки. Оцепили…
И сразу, по-всегдашнему, стал бодрым. Пустырь ожил вражьей, смертною поступью, светлей и прогляднее стала-от опасности-хмурая ночь.
Конные шли ходко, шаря пиками вправо, влево, наклоняясь с седла.
Грач припал к земле и пополз навстречу казачьей облаве — на прорыв.
Глава XXXIX
ЩЕЛКУНЧИК
Часы пробили двенадцать.
Ярко горит лампа. В комнате-уютной, маленькой, чистенько прибранной четверо: Сыч, Вагранкин Кирилл, Люся и тесно прижавшийся к ней сонный, совсем сонный ребенок.
Люся сказала усталым голосом, беззвучно почти, как говорят слова, которые уже много-много раз повторялись, и повторялись напрасно:
— Пойдем баиньки, Леша.
Но мальчик тесней и ближе прижался к матери:
— Ты сама обещала, папа придет.
У матери дрогнули губы:
— Сегодня — наверное, нет. Сегодня, наверное, не придет, Лешенька. Очень уж поздно. И дождик краплет… Слышишь?.. Пойдем, мальчик, да?
Кирилл поднялся с дивана хмурым и нервным движением:
— Ну, ты там как хочешь, товарищ Сыч, а я пойду. Наверно, несчастье… Тревога была в девять двадцать. В десять я на Полтавской казаков встретил — на полных рысях шли. Стало быть, так ли, иначе ли-делу давно был конец. Была б удача — Разин здесь четвертый стакан чаю бы пил.
Козуба сжал брови:
— Сиди. Куда сейчас идти? Ночь, дождь… Чего найдешь? Он, может, заплутался.
— Заплутался! — с негодованием выкрикнул Кирилл. — Люся, слышишь? Муж твой-заплутается! Да он по Киеву с закрытыми глазами куда хочешь пройдет — так он город знает… Нет, что-нибудь случилось.
Он встал. Но Козуба сердитым знаком заставил опять сесть:
— Сиди, я говорю… чувствительный! По явкам шляться сейчас тоже непорядок. Да и если в самом деле сорвалось, ничего уж сейчас поделать нельзя. Ждать, сложив ручки, — подлое дело, правильно. Подлее нет. Но другого, брат, сейчас ничего не придумаешь…
Как будто звякнул звонок. Чуть слышно. Все вздрогнули. Люся наклонилась вперед и застыла прислушиваясь. Звонок ударил вторично-уже громким и настойчивым звоном.
Разин!..
Люся приподнялась и села опять: дыхание перехватило. Леша крепко вцепился ей в руку, не понимая. Кирилл бегом ринулся в прихожую. Навстречу-в третий раз — опять чуть… чуть… словно раздумав и прощаясь, задребезжал колокольчик.