В конце концов дуэль состоялась, Пушкина не стало. И тогда его бумаги были перевезены на квартиру Жуковского, и самому хозяину под контролем жандармского генерала Дубельта, помощника Бенкендорфа, было ведено произвести у Пушкина "посмертный обыск". Сохранился «журнал», протокол этого разбора. Из него мы узнаем, что 9 и 10 февраля 1837 года бумаги Пушкина были осмотрены и разделены на 36 категорий, среди которых под ь 12 значатся "Письма Пушкина", а под ь8 "Бумаги генерал-адъютанта графа Бенкендорфа". Вероятно, неотправленное письмо от 21 ноября было обнаружено в эти дни под одним из этих номеров. На другой день, 11 февраля, письмо было доставлено самому шефу, — может быть, через посредство его личного секретаря, во всяком случае, миновать Миллера этот документ не мог. Бенкендорф «ознакомился»… Миллер, вероятно, через некоторое время убедился, что шеф забыл о голубых листках, и, как прежде, взял письмо Пушкина себе…

11 февраля 1837 года письмо было еще на столе у шефа. А 14-го его текст был уже в руках Вяземского и других друзей Пушкина, составлявших тот самый "дуэльный сборник", который пойдет по рукам — в столицы, провинцию, в декабристскую Сибирь, к дипломату Горчакову.

Павел Миллер, рискуя головой, отдавал последний долг великому лицеисту… Странный был человек Павел Иванович Миллер. Может быть, на своей должности при всемогущем и устрашающем шефе он разучился бояться?

Миллер не был в числе близких друзей Пушкина. Поэта он не смог спасти.

Но и ближайшие друзья — не смогли…

"Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского", — сказал умирающий Пушкин Данзасу.

Федор Матюшкин из Севастополя: "Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев! Как мог ты это допустить?"

Действительно, как допустили? Иван Пущин до конца дней был уверен, что, живи он в столице, — не допустил бы: "Если бы при мне должна была случиться несчастная его история… я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России". И живший в Москве Павел Воинович Нащокин, лучший друг последних пушкинских лет, не сомневался, что не дал бы поэту умереть, если б находился рядом.

Близкие друзья в Петербурге не сумели ничего предотвратить — они, любили Пушкина, но, наверное, надо было еще сильнее любить, — как Матюшкин, Нащокин, Пущин.

Знакомых тьма — а друга нет!

Пущин. "Размышляя тогда и теперь очень часто о ранней смерти друга, не раз я задавал себе вопрос: что было бы с Пушкиным, если бы я привлек его в наш союз и если бы пришлось ему испытать жизнь, совершенно иную от той, которая пала на его долю. Вопрос дерзкий, но мне, может быть, простительный! Положительно, сибирская жизнь, та, на которую впоследствии мы были обречены в течение тридцати лет, если б и не вовсе иссушила его могучий талант, то далеко не дала бы ему возможности достичь того развития, которое, к несчастию, в другой сфере жизни несвоевременно было прервано.

Одним словом, в грустные минуты я утешал себя тем, что поэт не умирает и что Пушкин мой всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех, умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его творениях".

Глава 5

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Пришлось жить без Пушкина, а николаевского времени впереди еще восемнадцать лет.

В первое десятилетие ссылки декабристы — по их собственным рассказам — надеялись на скорое освобождение; во второе надеялись уже меньше, а в третье уверились, что никогда не вернутся.

Пущин однажды спросил одноклассника — моряка Матюшкина: "Памятная книжка Лицея… Верно, там есть выходка на мой и Вильгельма счет, и сестра церемонится прислать".

Выходка была обыкновенная: в числе выпускников 1817 года Пущин и Кюхельбекер не значились, как будто их никогда не было. Пущин — директору Энгельгардту, из западносибирского городка Ялуторовска, 26 февраля 1845 года:

"Горько слышать, что наше 19 октября пустеет: видно, и чугунное кольцо истирается временем. Трудная задача так устроить, чтоб оно не имело влияние на здешнее хорошее. Досадно мне на наших звездоносцев: кажется, можно бы сбросить эти пустые регалии и явиться запросто в свой прежний круг".

Главным звездоносцем был статс-секретарь Модест Андреевич Корф, 30–50-е годы были его временем. Очень способный, знающий — и характер вполне в николаевском духе, так что способности его и знания приняты и в ходу: он считает время хорошим и сам метит на место министра просвещения (его прозвали "любовник каждого министерского портфеля"), но попадает в "бутурлинский комитет" — самое суровое цензурное учреждение, которое знала до того Россия; Корф, по выражению одного ядовитого сановника, сделался с того момента уже доносителем не скрытым, а явным и вскоре докладывал Николаю I: "Повешенный над журналистами дамоклов меч, видимо, приносит добрые плоды".

Горчаков служит в одной упряжке с Корфом, но как-то все невпопад: честолюбие — любит честь… Его карьера была однажды приостановлена следующим документом: "Высочайшим именным указом от 25 июля 1838 года князь Александр Михайлович Горчаков уволен, согласно с прошением его, вовсе от службы с пожалованием в действительные статские советники".

Дело было вот в чем (рассказ самого князя):

"Как-то однажды в небольшой свите императора Николая Павловича приехал в Вену граф Александр Христофорович Бенкендорф. За отсутствием посланника я, исполнявший его должность в качестве старшего советника посольства, поспешил явиться, между прочим, и к графу Бенкендорфу.

После нескольких холодных фраз он, не приглашая меня сесть, сказал: "Потрудитесь заказать хозяину отеля на сегодняшний день мне обед". Я совершенно спокойно подошел к колокольчику и вызвал мэтр д'отеля гостиницы. — Что это значит? — сердито спросил граф Бенкендорф.

— Ничего более, граф, как то, что с заказом об обеде вы можете сами обратиться к мэтр д'отелю гостиницы.

Этот ответ составил для меня в глазах всесильного тогда графа Бенкендорфа репутацию либерала".

Вскоре на Горчакова было заведено дело, где значилось: "Князь Горчаков не без способностей, но не любит Россию".

Хотя Бенкендорф вскоре умер, но дело осталось. Лишь через несколько лет Горчаков не без труда получил скромную должность посланника в маленьком германском королевстве Вюртемберг, где пробыл тринадцать лет.

Ему уж за пятьдесят, из них служит более тридцати; служить бы рад, прислуживаться тошно. Жизнь и карьера — к закату. Пушкин предсказывал блестящую служебную фортуну, но, узнав о красавице княгине Марии Александровне, двух сыновьях и бледной карьере князя, — узнав это, Пушкин, возможно, порадовался бы. Княгиня, однако, вдруг заболевает и умирает…

О Пущине же еще четверть века назад было сказано:

Но ты счастлив, о друг любезный,
На избранной стезе твоей…

И 19 октября 1850-го Большой Жанно "счастлив… на стезе", только уж очень давно за Уралом и стареет.

А как с горчаковским счастьем? Почему дарование Пушкина, пусть в мучительной и краткой жизни, но раскрылось и проявилось; почему Пущин, как рассказывает лицейский директор, весел и бодр? Для чего служить? Может быть, для того. чтобы потом вспоминали, каковы были друзья у Пушкина… 22 апреля 1863 года Петр Андреевич Вяземский, близкий друг Пушкина и приятель Пущина, пишет комплименты Горчакову: "Я особенно дорожу вашим мнением… К вам можно применить восточный аполог: "Вы не поэт, но выросли с поэтом и ваши суждения отзываются благоуханием Пушкина". Как был бы задет юный, самодовольный Горчаков, если бы услыхал такое в Лицее, да и позже и, может быть, сейчас?..

Впрочем —

Где Горчаков, где ты, где я?

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: