Годы шли, время от времени Монти пытался распрощаться со своим настырным alter ego.[6] В конце концов, какую часть себя он материализовал в своем сардоническом герое? Самую жалкую и постыдную, проистекающую из низменного властолюбия — только и всего. Монти чувствовал, что надо изменить себя, надо наложить на себя епитимью. Но Мило вытягивал из него все соки, высасывал дочиста, и казалось, что если отречься от этого нищенского проявления силы, то силы не останется вовсе. Серьезные романы, за которые он брался время от времени, не увлекали его и вскоре разваливались. Он говорил себе: почему бы не сделать небольшую передышку, не написать еще одного Мило? Теперь это было совсем легко. Монти и Мило продолжали напряженно следить друг за другом. Задолго до того, как это увидели критики, Монти начал замечать, как его герой сходит на нет, в прямом и переносном смысле. У Мило началось физическое истощение. Он был худ от природы, хотя мечтал потолстеть. Нажимал на пиво, взбитые сливки, печенье с шоколадом — все напрасно. Сначала Монти использовал этот ход просто так, для забавы, но постепенно худосочие героя стало исполняться каким-то глубинным смыслом. Мило тощал, усыхал, источал все больше язвительности и презрения к дамам, которые, тем не менее, млели пуще прежнего и падали к его ногам. Со своей неизменной плиткой шоколада и стаканом молока он превратился едва ли не в символ зла, и по мере этого превращения разгулявшаяся фантазия его создателя начала понемногу пробуксовывать. Монти предпринял еще одну отчаянную попытку «вытащить» своего неотразимого двойника, хоть немного очеловечить его и сопрячь с остальным миром. Мило вдруг возжаждал справедливости, проникся сочувствием к жертвам преступности и заботой о юношестве. Но единственным результатом авторских усилий явилась малопривлекательная (и столь же мало убедительная) маска резонерства, которую с прежней насмешливостью носил все тот же прежний Мило, исхудавший до безобразия, но так и не пожелавший обратиться в новую веру.
Долгое время Монти хотел избавиться от Мило, но потом понял, что на самом деле речь идет об избавлении от самого себя: его детище, сулившее ему поначалу спасение, разрослось донельзя и уже почти поглотило его. «Ты, ты и есть Мило Фейн!» — кричала ему Софи со зла, а может быть, от отчаяния, когда он своими угрозами и нотациями снова и снова доводил ее до слез. Но мир его прославленного героя был так убог, а душа его так хладнокровно и абсолютно пуста, что Монти понимал: он не Мило Фейн. То есть он понимал это умом, но все равно было страшно. Как-то он попытался высказать все это Блейзу Гавендеру — хоть кому-то, хоть одному здравомыслящему человеку. Но Блейз, не слушая толком, перепрыгивая с пятого на десятое, свалил все в одну кучу, связал Мило с Софи, Софи с матерью Монти — и все наспех, все упрощая. Монти, досадуя на себя (дернул же черт уподобиться блейзовым «пациентам»!), тут же напустил тумана, заморочил Блейзу голову и в конце концов совершенно его «подавил» — что было уже не слишком корректно. Блейз поспешно свернул свой психоанализ.
Даже в самые счастливые времена супружества (а у них с Софи были такие времена) Монти иногда спрашивал себя, почему он с таким упорством уклоняется от образа покоя (не хотелось обозначать более громким словом), который всю жизнь (во всяком случае, так ему сейчас казалось) был рядом, только руку протянуть. Так было, даже когда он еще учился в Оксфорде и страдал по молодости лет моральным эксгибиционизмом. Даже сами его демоны, каковыми ему угодно было их считать, подсовывали ему тот же образ как единственный способ освободиться от их же власти — если, конечно, он желал освобождения. Образ, однако, не имел отношения к Богу: Бог давно и навсегда ушел из его жизни. Обо всех этих вещах Монти ни разу ни с кем не говорил, тем более с Софи (ей это было бы скучно). Он размышлял о них втайне, когда, сходя с ума от тоски, глядя на страдающую Софи (роль страдалицы плохо ей удавалась), почти с вожделением думал о времени после ее смерти, когда он наконец обретет желанное спасение, — словно смерть Софи сулила ему некий духовный оргазм. И вот это после наступило — но как же оно оказалось не похоже на его ожидания! Он рассчитывал жить в своем страдании, как саламандра в огне, — но он не ждал, даже не мог себе представить тупого ужаса ее отсутствия; он не догадывался, что скорбь может превратиться в пытку бесцельного и бессмысленного поиска, — а о раскаянии не думал вовсе. Зачем, не говоря уже ни о чем другом, он не помог Софи почувствовать себя хоть чуточку счастливее? Уж это-то можно было сделать без труда. Разве он сам этого не видел? Тогда что вообще он видел? Можно ли быть таким тупоголовым подлецом? Рассчитывал найти благословенный покой — а вместо этого чувствует себя осведомителем в ожидании возмездия. До одури, до оскомины знакомое чувство: он избранник, он назначен богами в жертву, он добровольный предатель, он — тот, на кого падет вина. Что из того, что он изменился, его старые товарищи тоже много раз меняли личины, но они, как и он, все те же и все там же.
Он потерял всякое ощущение пространства и времени. Жизнь как будто кончилась, но потребности убить себя не было, приходилось как-то влачить отведенные часы и дни. И посреди всего этого продолжала работать холодная, трезвая мысль. Он даже задавал себе вопрос: не получится ли обратить эту пытку в искусство — не псевдо-, а настоящее искусство, без Мило Фейна? Но что он может в искусстве? Тешить свое самолюбие — это замечательно, но что еще? Тут же являлся другой вопрос: а способен ли он сейчас избавиться от Мило? И снова выплывала мысль о покое и об избавлении от самого себя. Возможно, он уже слишком старый барс, чтобы переменить свои пятна. Сможет ли он переделать себя целиком, в сорок пять лет? Сможет ли, спасшись от возмездия, достичь того, к чему стремится всей душой? И что вообще ему делать с собой — в самом земном и банальном смысле слова? У Ричарда Нейлсуэрта, исполнителя роли Мило, вилла в южной Италии, он приглашал Монти у него пожить. Хотя уж где-где, а там вряд ли стоит рассчитывать на покой. Надо просто перестать писать, думал Монти. Если начать что-нибудь новое сейчас или в обозримом будущем, получится муть, макулатура. Еще один роман про Мило Фейна — и все, как писатель он погиб. Что тогда? Стоп, а почему бы снова не пойти работать в школу? — подумалось вдруг, и эта мысль, зацепившись, стала периодически возвращаться к нему. В конце концов, кроме сочинения детективов, это единственная работа, с которой он более или менее знаком. Он делал ее раньше, вполне может делать и сейчас. Это достойная и совершенно нормальная работа, ему ведь надо как-то подключаться к нормальной жизни — или он свихнется окончательно. Гораздо позже он, возможно, вернется к писательскому ремеслу. А может, никогда не вернется. В любом случае, сейчас надо просто поставить себя в такие условия, когда он будет вынужден выполнять какие-то обязанности по отношению к другим людям. Что, конечно, не духовный оргазм — но хоть что-то. Эта мысль, пока еще смутная, время от времени проносилась мимо него в водовороте его нескончаемого страдания, и только в ней одной брезжил хоть какой-то намек на возможность будущего.
Бледный холодный свет становился резче, но небо еще не заголубело. Монти отошел от окна и, остановившись перед зеркалом, начал всматриваться в полумраке в свое отражение. Он хорошо знал это обманчивое лицо, как будто вечно стремившееся что-то утаить — даже от своего владельца. Небольшая голова, темные глаза с немного уже нависающими усталыми веками, пряди темных прямых волос, слегка посеченных на концах, слегка редеющих. Скоро у него появится настоящая тонзура и он еще больше будет похож на того, кем иногда себя ощущал. Подозрительное иезуитское лицо. Умное лицо. Лицо холодного мыслителя. Лицо самовлюбленного эгоиста. Лицо человека, который растратил свой талант, изгадил свою семейную жизнь и после этого все еще имеет наглость считать себя бесподобным и исключительным. Глупое, лицемерное, лживое лицо.
6
Второе я (лат.).