— Бессмысленно, это ничего не даст. Мы завязли во всем этом по уши…
— Кто это «мы»? Ты это говоришь, только чтобы не думать. Ты просто жалкий трус. И не уходишь от нее из трусости, боишься переступить черту. Думать боишься, вот и живешь как сомнамбула. Я хоть вносила капельку реальности в твою жизнь. А там у тебя ничего нет, одни твои буржуйские сны.
— Да что ты прицепилась к этому «буржуйству»! Не произноси слов, если не знаешь, что они означают.
— Отчего же не знаю? Знаю. Твое буржуйство — оно и есть твой сон. Мой мир хотя бы реальный. Пусть гадкий, пусть кошмарный — но реальный.
— Мне показалось, ты недавно говорила, что не все в нем так уж реально? Или я недослышал?
— Убила бы тебя, честное слово. Ты прекрасно знаешь, что я хотела сказать. Ее дом реален, потому что он реально существует, он часть общества, туда приходят люди, она для этих людей хозяйка дома. А эта наша нора для общества ничто, ее все равно что нет. И меня все равно что нет — так, дрянька какая-то, выскочила неизвестно откуда и — ни туда ни сюда. Естественно, что у меня нет друзей! Даже в этой вонючей школе все смотрели на меня как на пустое место. Я для них никто, мать-одиночка. Сволочи. Я уже забыла, когда с людьми разговаривала. Всех собеседников — ты, Пинн да какие-то тетки из комиссии по работе с неимущими. С неимущими — представляешь, до чего дожилась! И у тебя еще хватает наглости меня попрекать: я, видите ли, с ним не так разговариваю! Были бы у нас общие друзья, как у нормальных семейных людей, мы бы могли говорить о них, а не только о себе. Трепались бы просто так, сплетничали, как все, смотрели бы по сторонам — а мы только пялимся друг на друга. Какого черта мы вечно торчим тут, как в тюрьме? Неужто нельзя завести друзей, знакомых? Вот хоть этот твой Монтегью Смолл — хочу с ним познакомиться. Я смотрела по телевизору сериал с Мило Фейном, страшно понравилось. Он ведь интересный человек, писатель? Вот и познакомь нас. Вряд ли он побежит жаловаться твоей миссис Флегме.
— Это невозможно.
— Но почему? И вообще, почему ты мне всегда диктуешь, что возможно, что невозможно? Почему я должна тебя слушать? Господи, как я хочу, чтобы мы жили с тобой в настоящем доме, принимали бы гостей, как люди, а не сидели бы в этой чертовой дыре, как преступники!
— Прости меня, милая…
— Даже плакать при тебе боюсь, чтобы, не дай бог, тебя лишний раз не огорчить. Кому сказать — не поверят, но, черт возьми, я все эти годы жила на одной любви, как какой-нибудь паршивый святой на своем святом причастии! Отощала вся на этой любви, скоро совсем от меня ничего не останется! Господи, и как только я все это выношу? Наверное, я все-таки сильная, иначе давно бы уже концы отдала.
— Да, малыш, ты у меня сильная. Ты моя сильная, храбрая, ты моя берлинская путана, моя африканская принцесса!..
— Ну вот, опять ты юлишь и подлизываешься — только бы я замолчала. Знаю я твои штучки.
— Ты мой сверкающий бриллиант, счастье мое бубновое, сумасшедшее…
— И царица ночи. Помнишь, ты раньше меня так называл? Не хочу больше быть царицей ночи, хочу быть царицей дня, ясно?
— Ну, радость моя, ну пожалей меня хоть чуточку. Я ведь тоже такой несчастный.
— Будь мы с тобой все время вдвоем, я бы тебя пожалела и ты не был бы таким несчастным. Ты стал бы со мной счастливым — я ведь женщина, я это умею. Но чего ради тебя жалеть, если ты почти все время не со мной? Ведь ты все, все понимаешь. Ты просил моей любви — ты ее получил. А теперь сам, нарочно, ее убиваешь. Я говорила, что мечтаю тебя разлюбить, но это неправда. В этой любви вся моя жизнь, теперь я от нее уже никуда не денусь. Миленький мой, родненький, как может такая любовь кончиться, она не может кончиться, правда? Ведь она огромная, наша любовь огромная, да?
— Да.
— Ты должен приходить ко мне часто, как раньше, ты должен найти выход, ты должен, должен, должен!..
— Да.
— Знаю, что мы часто ссоримся, но я так тебя люблю, ты вся моя жизнь, ты все. У меня ничего нет, кроме тебя.
Ты ведь сделаешь все как надо, правда? Ты можешь, я знаю, что ты можешь. — Да.
— Уже скоро?
— Да.
— Когда?
— Эмили…
— Хорошо, хорошо. Господи, как я устала, а скоро уже вставать. Вон и солнце за окном. Знаешь что? Ты убил меня и сбросил в ад. А теперь ты должен сам туда спуститься, найти меня и снова оживить. Если ты за мной не придешь, я превращусь в демона и затащу тебя к себе, в царство теней.
По утрам Блейз теперь покидал Патни все раньше и раньше. Это каждый раз превращалось в кошмар, притом почти бессмысленный, поскольку к моменту его возвращения в Худхаус Харриет, как правило, уже не спала. Представляя всякий свой утренний приход как случай исключительный («Просто не мог вырваться»), он одновременно пытался убедить себя, что все-таки это ведь была не совсем «ночь на стороне», вот же ночь еще не кончилась, а он уже дома. Он проклинал себя за трусость, подлость и непоследовательность, но стремление поскорее сбежать от обвиняющего голоса Эмили было так сильно, что он не мог ему противостоять. Вырвавшись на свободу, он необыкновенно быстро приходил в норму. Душа его стремилась к Харриет — и покою. Поразительнее всего было то, что очень скоро он обретал желанный покой и, находясь в Худхаусе, почти не вспоминал про Патни.
Пока он натягивал брюки, Эмили то ли спала, то ли делала вид, что спит. Она укрылась с головой, лишь черный хохолок на макушке виднелся из-под одеяла. Когда прошлый раз перед уходом Блейз приподнял край одеяла, она плакала. Сейчас ему совсем не хотелось выяснять, плачет она или спит. Ричардсон и Бильчик, циничные и зловещие, как овеществленные клочья сознания Эмили, вспрыгнули, как всегда, на постель, на освободившееся место, и смотрели на Блейза египетскими немигающими глазами. Сегодня он даже не стал бриться, ушел быстро, на цыпочках, лишь бы не раздался за спиной голос, полный слез или упрека — все равно, лишь бы не раздался. В маленькой прихожей он накинул на себя свое новое летнее пальто из серого твида в елочку. Он чувствовал себя измученным и растерзанным. Солнце за окном светило уже вовсю, но свет был еще холодный, утренний. Уже у самого выхода Блейз заметил, что дверь в комнату Люки распахнута, а в дверном проеме неподвижно стоит Люка, в одной пижаме. Блейз приостановился. Сын смотрел на него темными круглыми ничего не выражающими, ничего не выдающими глазами.
— Мама еще спит, — сказал Блейз шепотом, просто чтобы что-то сказать.
Люка не ответил. Тоска вцепилась в горло Блейза, но лицо его, как и лицо сына, ничего не выдало. Неопределенно взмахнув рукой, Блейз поспешил дальше.
Пробравшись по темному коридору, он наконец с огромным облегчением затворил за собой входную дверь и свернул в сторону шоссе. Проходя под молчаливыми занавешенными окнами соседних квартир, он уже начал дышать глубже и почувствовал себя гораздо лучше. Ясное холодное солнце светило на ослепительно-яркие купы роз, украшавших аккуратные палисадники аккуратных одинаковых домиков «на две семьи», мимо которых Блейз шел к своему «фольксвагену». Из соображений безопасности он каждый раз оставлял машину на новом месте, поближе к Ричмонд-Роуд, подальше от дома Эмили.
Уже подходя к машине, он услышал позади себя ускоряющиеся шаги и бросил взгляд через плечо. Его догоняла Констанс Пинн.
Пинн, как она любила про себя говорить, была у них «соучредительницей предприятия». В самом начале, когда Эмили еще только обосновалась в Патни, Пинн убирала у нее квартиру, потом сидела с Люкой (Блейз тогда еще по вечерам вывозил Эмили в рестораны). Эмили и Пинн скоро подружились, не обошлось без спиртного, и слово за слово Эмили выложила своей новой подруге все, что можно и нельзя. Блейз ругал ее за неосторожность, но Эмили лишь пожимала плечами и говорила, что, во-первых, Пинн ей нужна, а во-вторых, ее все равно трудно обмануть. Пинн действительно демонстрировала изрядную полезность и надежность.