— Когда он скажет ей, — Пинн улыбалась загадочной полуулыбкой, глядя не на Блейза и не на Эмили, а на Монти, — то есть если он, конечно, скажет, не передумает, — ему придется жить с тобой.

Монти, сам того не желая, тоже смотрел на Пинн.

— Не понимаю, почему придется, — сказала Эмили. — Может, все наоборот? Может, он хочет сказать ей, чтобы избавиться от меня? Например, она возьмет и запретит ему со мной встречаться. А что, это ее право. Она его жена, как он нам только что любезно напомнил. Ему придется делать выбор между нами двумя, и он вполне может выбрать ее. Сейчас он хотя бы не обязан выбирать.

— Если он скажет ей, ты победишь, — сказала Пинн, по-прежнему загадочно улыбаясь Монти, словно эти слова предназначались ему.

— Почему ты так думаешь?

— Это развяжет тебе руки. В открытой борьбе ты ее пересилишь в два счета. Разобьешь в пух и прах, тебе только дай волю.

— Хотела бы я быть такой оптимисткой, — сказала Эмили. — Чем прикажешь ее бить, бутылками? Возьмите бутерброд, мистер Смолл. Не понимаю, зачем Блейз притащил вас с собой, — чтобы вы слушали весь этот бред?

— Попробуйте с огурчиком, — сказала Пинн. — Пальчики оближете.

— По-моему, то, что я сообщил, не очень тебя заинтересовало, — сказал Блейз. — Хотя, возможно, мне и правда не стоит ей ни о чем рассказывать.

— Как угодно. Пинн, дорогая, ты не могла бы принести влажную тряпку? У меня кофе пролился.

Пинн принесла тряпку, и они вдвоем принялись подсовывать ее под скатерть в месте кофейного пятна. Закончив, Эмили снова пристегнула камею к платью, на сей раз посередине.

— Почему вы не написали ни одной пьесы с Мило Фей-ном? — спросила Пинн у Монти.

— Пробовал, но ничего хорошего не получилось.

— А я попробовала и написала, — сказала Пинн. — Моя пьеса про школу для девочек. Правда, в ней есть несколько неприличных мест. Нужен, наверное, агент?

— Чтобы поставить пьесу? Да.

— Не посоветуете мне кого-нибудь?

— Эмили, — сказал Блейз.

— Да?

— Ты столько лет требовала, чтобы я рассказал Харриет.

— Ничего подобного. Я требовала, чтобы ты был со мной. Ее душевное состояние меня не интересует. И вот теперь я спрашиваю, будешь ли ты со мной, а ты мне говоришь «не знаю». Насколько я понимаю, это значит «нет».

— Я не могу решить сразу все. Если бы ты знала, как мне трудно сделать этот шаг…

— Так не делай его. Чего ты от меня хочешь — сочувствия? Пинн, пожалуйста, принеси еще горячего молока.

— На самом деле, — сказал Монти, опуская Бильчика на пол, — Блейз прав в том смысле, что нельзя решить сразу все. Сейчас, скорее всего, он и сам не может знать, что будет дальше, потому что не может всего предусмотреть. Но я, пожалуй, согласен с вашей подругой в том, что все еще может обернуться для вас наилучшим образом. А главное, хоть что-то изменится.

— Большое-пребольшое вам спасибо! — сказала Эмили.

— Мистер Смолл прав. — Пинн поставила молочник на стол.

— Я хотела, чтобы ты ей сказал, — думала, пусть все будет честно и правильно… справедливости мне хотелось. Боже ты мой, чего только мне тогда не хотелось! Хотелось всего, а пришлось довольствоваться крохами, которые ты беззастенчиво подсовывал мне в обмен на мою жизнь, — на всю мою жизнь!.. Я и сейчас хочу всего и рассчитываю на все. Понимаю, конечно, что я дура. Дура, камень у тебя на шее и так далее. Но, видишь ли, я по-прежнему люблю тебя (вот уж точно, дура!) и хочу, чтобы ты был моим мужем, настоящим мужем, чтобы мы жили в настоящем доме и чтобы ты заботился о нас с Люкой — не видно разве, как нам нужна эта забота? Но ведь мы не сами по себе такие жалкие, это ты нас довел! Это же такая подлость, такой ужас, что невозможно выразить словами. Это как голод, война, чума. Ты хуже Гитлера, тебя убить мало за то, что ты с нами сделал! И ты же еще являешься ко мне со своим чертовым свидетелем и заявляешь, что ты, видите ли, «решил рассказать обо всем жене»? Что прикажешь делать мне, радоваться? Вести с тобой светский разговор о том, как она соблаговолит поступить? Умирающие от голода и чумы не ведут светских разговоров. И плевать мне, расскажешь ты ей или не расскажешь. Мне нужна только справедливость — ничего больше. Если мне так захочется, она и без тебя все узнает. Захочу — могу хоть сейчас набрать ее номер и все рассказать. Так что не тебе одному все решать. О Господи, какого черта ты все это на меня вывалил? Какого черта ты привел сюда своего чертова свидетеля? Убирайся! Убирайся!..

По ходу своей тирады Эмили сначала бледнела, потом краснела, теперь она громко разрыдалась — и оказалась как-то сразу за пеленой слез. Сквозь всхлипывания она время от времени глухо рычала, как испуганный, озлобленный зверек. Потом зажала рот рукой и стала кусать себя за ладонь.

— Эмили, прекрати, — сказал Блейз.

— Эм, успокойся, — сказала Пинн.

Вцепившись в ладонь зубами, Эмили встала и быстро вышла из комнаты. Дверь за ней тихо закрылась.

Монти положил на скатерть размякший бутерброд с огурцом, который он все это время держал в руке, и тоже встал.

— Думаю, мне лучше уйти.

— Я провожу тебя, — сказал Блейз.

На улице они свернули на выложенную плиткой тропинку и чуть не бегом устремились в сторону дороги. Лишь выбравшись на открытое пространство, замедлили шаг. Было пасмурно и тепло, снова собирался дождь.

— Извини, — сказал Монти. — Мне не стоило приходить. Это была паршивая идея.

— Я думал, она обрадуется, — сказал Блейз. На углу остановились.

— Ну, тебе надо возвращаться, — сказал Монти. Послышался частый стук каблучков по асфальту: их догоняла Пинн.

— Ты что, не собираешься идти к ней? — крикнула она издали.

— Иду, уже иду.

— Так давай, у нее истерика. Блейз обернулся к Монти.

— Извини, что не смогу тебя отвезти. Пройдешь по улице немного вперед, там можно поймать такси. Ну пока. Спасибо тебе. — И он ушел, оставив Пинн и Монти вдвоем.

— Я хочу встретиться с вами снова. — Пинн проговорила это медленно и без всякого выражения — так некоторые эстеты читают стихи. Глаза за раскосыми стеклами модных очков были серьезны, почти печальны.

— Извините меня, — сказал Монти непонятно в каком смысле. После сцены с Эмили он чувствовал себя совершенно разбитым. Было такое ощущение, будто его выставили круглым дураком.

— Я хочу с вами встретиться, — повторила Пинн. — Для меня это важно. Со мной редко бывает, чтобы что-то казалось по-настоящему важным, поверьте. Я не прошу вас сейчас отвечать. Можете вообще ничего не говорить. Вы Монтегью Смолл. Я никто. Но это не имеет значения. Я как-нибудь зайду к вам. Только не говорите сейчас «нет». Больше я вас ни о чем не прошу. До свидания. — Развернувшись, она быстро ушла. Резкий, чуть причавкивающий стук ее каблуков еще долго разносился над мокрым тротуаром.

Монти ослабил галстук. Его зонтик лежал запертый в «фольксвагене», опять начинался дождь. Злясь на себя, Монти чувствовал, как огромная тоска привычно, по-хозяйски овладевает его сердцем.

* * *

«Милая, родная моя Харриет, жена моя!

Я пишу тебе письмо, потому что у меня не хватает смелости проговорить все это, глядя тебе в глаза. Постараюсь изложить все ясно, потому что ясность и правдивость для нас сейчас важнее всего. Знаю, тебя удивит и ужаснет то, что я должен сейчас сказать, но я должен это сказать, и в первую очередь потому, что, любя тебя безмерно, больше не могу и не хочу лгать. Много лет назад (точнее, девять с лишним) я завел себе любовницу. Ее имя Эмили Макхью, сейчас ей уже больше тридцати. Я поддался физическому влечению, не смог устоять. Знаю, этому нет и не может быть оправдания. Но я не собирался продолжать эту мимолетную связь и, разумеется, признался бы тебе во всем тогда же — если бы Эмили не забеременела. У нее родился мальчик, сейчас ему уже восемь лет. Долг перед этим ни в чем не повинным существом заставляет меня признаться тебе во всем — хотя бы сейчас. Надо было сделать это давно, но я оказался беспомощным трусом: боялся разрушить ваш с Дейвидом покой и потерять твое уважение. Пишу тебе обо всем просто и без прикрас, но, думаю, ты поймешь, сколько боли и стыда стоит за этой кажущейся простотой. Высказав все до конца, я буду ждать твоего суда. Я никогда по-настоящему не любил Эмили, да и физически она давно уже меня не привлекает. Как бы мне хотелось, чтобы ничего этого никогда не было — не только из-за того, что последствия так тяжелы и позорны, но и потому что все, все это с самого начала было чудовищной ошибкой. Настоящей любви тут не было и нет, есть лишь тяжкое бремя, мучительное как для меня, так и для нее. Мы расстались бы много лет назад — думаю, почти сразу, — если бы не ребенок. Все эти годы я время от времени навещал их с ребенком и, разумеется, давал деньги. Уклониться от этой своей обязанности, избавиться от обузы я не мог — хотя страстно желал снова стать собой и принадлежать только тебе одной. Жизнь с тобой была для меня источником неиссякаемой радости — и неиссякаемой боли, потому что шли годы, а я продолжал жить во лжи. И сегодня, признаваясь тебе в своем позоре, я уповаю лишь на твою любовь, как верующие уповают на Господа. Харриет, твоя любовь нужна мне сейчас, как никогда. Она нужна мне как воздух, я не смогу жить без нее — и я молю тебя о ней на коленях. Ты знаешь: я любил и люблю только тебя. Да, я достоин наихудшей кары, но прошу о милости. Пожалуйста, любимая моя, родная, прости меня и помоги мне преодолеть этот страшный рубеж. Раздели со мной эту беду, как ты всегда делила со мной все беды, — чтобы мы могли наконец взглянуть на нее вместе. Моля тебя об этом, думаю не только о себе и своих страданиях, но и о страданиях той несчастной, которой встреча со мной принесла столько горя, и о будущем невинного ребенка — моего сына. Эмили давно, почти с самого начала знает, что я ее не люблю, что она мне в тягость, знает, что из-за нее я не могу в полной мере насладиться радостью жизни с тобой. Она глубоко несчастная, а теперь еще и желчная, раздражительная женщина, от ее былой привлекательности давно уже ничего не осталось. Я вовсе не умаляю страшного преступления, совершенного мною против вас обеих. Но, сознавая всю безрассудность своей мольбы, я все же молю тебя о любви — которая одна может принести всем нам спасение. Сможешь ли ты, захочешь ли ты любить меня, жалкого и недостойного, — как раньше? Даже больше, чем раньше? Я хорошо понимаю, что мое признание подводит нас с тобой к порогу неведомого. Я не знаю, как ты примешь это письмо, да и ты сама, читая эти строки (Господи, я даже не могу представить, что такое возможно!), вряд ли пока знаешь, как решишь поступить. Это покажет время. Но, исполненный смирения и раскаяния, я все же прошу тебя: будь милосердна, не лишай меня своей любви. Если ты не перестанешь любить меня, все еще может устроиться — пусть не по-прежнему, но хоть как-то, чтобы можно было жить дальше. Возможно, в благотворящем свете правды зло, вольно и невольно причиненное мною, покажется нам обоим не таким черным. Мне так жаль, что все это случилось, я готов умереть от стыда и тоски — нос твоей любовью я выживу. Сейчас, когда я пишу эти строки, я люблю и ценю тебя так, как не любил и не ценил никогда в жизни. Единственное, что имеет значение, — это ты. Ты и твоя спасительная любовь. Пожалуйста, не бросай меня в моем страдании. Мне страшно думать о том, что будет, когда ты прочтешь это письмо, но я все же испытываю огромное облегчение оттого, что наконец-то высказал все. До сих пор мне казалось, что только настоящий герой может решиться на такой шаг, — а я не герой, и, значит, это выше моих сил. Пожалей меня, протяни мне руку помощи — и, заклинаю, не заставляй меня слишком долго ждать твоего решения. Я заслуживаю негодования, но молю о любви. Или — пусть будет негодование, но с любовью. Та единственная сила, которая спасет мир, может прийти лишь от твоей безупречной любви, мой ангел, жена моя.

После завтрака я оставлю письмо и уйду. Вернусь домой около полудня, чтобы отдаться на милость твоей любви. Родная моя, ты так нужна мне! Верю, несмотря ни на что, — ты меня не бросишь.

Твой преданный муж Б.»

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: