На берегах Рейна, подобно набатному колоколу, зазвучал грозный напев «Марсельезы». «Необыкновенное впечатление, – пишет Гёте, – произвело на нас появление конных стрелков. Они подъехали к нам неслышно, незаметно – и вдруг грянула «Марсельеза». Этот революционный гимн и без того носит характер печальный и таинственный, как бы скоро его ни исполняли; они же взяли темп совсем медленный, сообразно их медленному движению. Впечатление было ужасное, потрясающее».

Ужас охватил аристократов. Узкие улицы Бонна забили кареты, возки. Спешно вывозились архивы, документы, казна. Сановники, придворные, княжеская челядь торопились убраться подальше от греха. 31 октября бежал курфюрст.

А двумя днями позже, 2 ноября 1792 года, тишину раннего утра разорвал рожок почтальона. В почтовой карете, отправившейся из Бонна, было всего лишь два пассажира. В то смутное время бюргеры боялись путешествовать. Они предпочитали отсиживаться по домам, пережидая события.

Вслушиваясь в монотонный перестук копыт и печальное поскрипывание рессор, Бетховен мысленно прощался с родиной. Он глядел из окна кареты на город и не узнавал его. Пустынные, настороженно притихшие улицы. Нигде ни души. Запертые ворота. Наглухо закрытые ставнями окна. Нахмуренные седые брови заиндевелых деревьев.

Карета выехала на почтовый тракт и понеслась вдоль Рейна. На востоке вставало багровое солнце. По тяжелым серым водам, уже схваченным подле берега салом, струилась алая полоса. Будто солнце ранили, и оно окропило реку кровью.

Дорога, дорога! Куда она ведет?… Что принесет?… Что сбудется?… А что безжалостная жизнь развеет в прах?…

Неспокойно стучат копыта. Грустно скрипят рессоры. Тревожно гудит рожок. Беспокойно постукивает сердце. И щемит его печаль и тревога…

Карету вдруг поглотил разноголосый шум: говор множества людей, лошадиное ржанье. Бетховен выглянул в окно. Ружья, составленные в козлы. Дымящие костры с подвешенными над огнем котелками. Фургоны с брезентовой крышей. И всюду, куда ни глянь, солдаты, солдаты, солдаты…

Это на подмогу разбитым австрийцам и пруссакам подошли полки гессенцев.

Возница хлестнул Лошадей, и они понесли.

Бетховен откинулся на спинку сиденья и с трудом нацарапал карандашом в записной книжке:

«Талер – на чай вознице, за то, что малый не испугался солдатских кулаков и промчал нас сквозь гессенскую армию».

Но вот уже колеса прогрохотали по мосту. Лошади с натугой взяли подъем. Карета покатила по берегу, все удаляясь и удаляясь от Рейна.

В последний раз блеснула и скрылась река. А вместе с ней и юность.

II

Несколько лет в жизни зрелого человека не играют большой роли. Особенно если жизнь его течет спокойно, с привычной размеренностью. Эти годы промелькнут стремглав, и взамен их останется лишь едва приметный след – еще одна морщинка у глаз либо седина на виске.

Для страны же несколько лет могут значить поразительно много. Особенно если они приходятся на бурные годы, когда река истории меняет свое русло, когда с грохотом рушится старое и сквозь бурелом страданий и радостей пробивается новое.

Не успел Бетховен обжиться в Вене, как понял, что все здесь неузнаваемо переменилось. Даже ему, неискушенному провинциалу, бросилось в глаза, что жизнь в столице идет совсем иным чередом, чем в 1787 году. И перемены произошли не к лучшему, а, разумеется, к худшему.

В ту пору, когда он приезжал к Моцарту, улицы были допоздна запружены толпой, шумной, веселой, оживленной. Теперь вечерами город будто вымирал.

Раньше в кафе и пивных то и дело вспыхивали шутки, раздавался звучный смех. Теперь люди молча, стараясь не глядеть соседу в глаза, выпивали чашку кофе или кружку пива и торопливо уходили.

Прежде в Венском Лесу, на склонах гор, поросших густым орешником, до утра ворковали влюбленные парочки. Теперь здесь было пусто и неприютно: с десяти часов вечера запирались ворота, ведущие в предместья, и молодежь не могла попасть в Венский Лес.

В кафе и театрах, на рынках и в присутственных местах, в частных домах и увеселительных заведениях, на улицах и в парках – всюду появлялись люди, ничем не примечательные, серые, со стертыми лицами. Они прислушивались к разговорам или сами заводили их, а потом, удалившись в отдельный кабинет трактира либо запершись у себя на дому, строчили доносы. Писали и о том, что слышали, и о том, чего не слыхали, – только бы угодить пославшим их и платившим им. А тем нужно было одно – раскрыть заговор, обнаружить государственную измену. Именно за борьбу с ней они получали и плату и чины. Чем больше изменников-якобинцев, тем выше плата и чины.

И с каждым днем на улицах Вены все чаще появлялась глухая, без окон карета, выкрашенная в зеленый цвет. Венцы со свойственным им неистребимым юмором окрестили ее ласковым именем– «Зеленая Лизочка».

«Зеленая Лизочка» неслась, не задерживаясь на перекрестках, а следом за ней скакали два всадника с саблями наголо.

По городу ползли два липких слова: «государственный изменник». Подобно чуме, они проникали в квартиры, семьи, выхватывали отцов, сыновей, дедов, наводили ужас.

Люди старались как можно позже, далеко за полночь, приходить домой. Чтобы, обезумев от страха, не прислушиваться к шагам на лестнице: за мной или не за мной? Чтобы поскорее лечь в постель и забыться тревожным сном до утра.

Они наивно думали, что это может произойти лишь ночью. Хотя это происходило и ночью, и днем, и дома, и на улице, и на квартире любовницы, и даже на службе.

А когда их уводили, они все так же наивно полагали, что произошла ошибка. Глядя на своих детишек, испуганно жавшихся спросонья в углу прихожей, или на сослуживцев, или друзей, отводивших в сторону глаза, они почему-то виновато улыбались и говорили:

– Все скоро выяснится. Все уладится, – и с сожалением прибавляли: – Если бы об этом знал государь!…

И позже, в вонючих камерах, забитых до отказа, на допросах, длившихся дни и ночи напролет, они все так же повторяли:

– Если бы об этом знал государь!…

Хотя дело заключалось именно в том, что государь не только знал об этом, но и создал все это.

Император Франц II жил в постоянном страхе перед французской революцией. И чем больше он трепетал перед якобинцами, внешними и внутренними, тем больше трепета нагонял на свой народ. Сам перепуганный, он стремился насмерть запугать своих подчиненных. В этом Франц II видел единственную возможность усидеть на троне.

Меж тем венские и вообще немецкие якобинцы мало чем напоминали французских. Только император, ослепленный страхом перед революцией, мог увидеть в них опасных революционеров. Воспитанные и выросшие в отсталой стране, они даже робко не помышляли о революции и тем более о революционной диктатуре. Их идеалом были либеральные реформы, проведенные в свое время с их же помощью Иосифом II (потому этих людей и называют нозефинцами) и уничтоженные его преемниками Леопольдом II и Францем II. Они мечтали только о том, чтобы сверху, мирно и кротко, были подготовлены и проведены улучшения. Они желали извлечь все выгоды из происшедших во Франции событий, не платя за хорошее столь дорогою ценой, как там. Они считали, что извержение французского вулкана может предохранить Германию от землетрясения.

Как известно, у страха глаза велики. Потому Франц II и обрушил всю силу своей дьявольской государственной машины на искоренение мятежа и крамолы. Хотя мятежники были мирными, а крамольники кроткими.

Для еще большей острастки был инсценирован процесс над венскими якобинцами. Обвинение сшили на живую нитку, доказательства заменили политической бранью, факты – криками об измене отечеству. Суд происходил при закрытых дверях и освещался подцензурной, угодливой прессой. И он, разыгранный словно на театре, прошел, как казалось его устроителям, безукоризненно.

В результате пейзаж Вены украсила виселица. Под барабанную дробь и сдавленные вздохи согнанных на площадь зрителей на нее вздернули бывшего плац-коменданта столицы Хебенштрейта. Остальные семнадцать подсудимых были на всю жизнь брошены в тюрьму.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: