В витринах магазинов ярко пестрели лубочные картины удивительно хамского содержания. На одной огромный казак с свирепо ухмыляющеюся рожею сек нагайкою маленького, испуганно вопящего японца; на другой картинке живописалось, «как русский матрос разбил японцу нос», – по плачущему лицу японца текла кровь, зубы дождем сыпались в синие волны. Маленькие «макаки» извивались под сапожищами лохматого чудовища с кровожадною рожею, и это чудовище олицетворяло Россию. Тем временем патриотические газеты и журналы писали о глубоконародном и глубоко–христианском характере войны, о начинающейся великой борьбе Георгия Победоносца с драконом…
А успехи японцев шли за успехами. Один за другим выбывали из строя наши броненосцы, в Корее японцы продвигались все дальше. Уехали на Дальний Восток Макаров и Куропаткин, увозя с собою горы поднесенных икон. Куропаткин сказал свое знаменитое: «терпение, терпение и терпение»… В конце марта погиб с «Петропавловском» слепо–храбрый Макаров, ловко пойманный на удочку адмиралом Того. Японцы перешли через реку Ялу. Как гром, прокатилось известие об их высадке в Бицзыво. Порт–Артур был отрезан.
Оказывалось, на нас шли не смешные толпы презренных «макаков», – на нас наступали стройные ряды грозных воинов, безумно храбрых, охваченных великим душевным подъемом. Их выдержка и организованность внушали изумление. В промежутках между извещениями о крупных успехах японцев телеграммы сообщали о лихих разведках сотника X. или поручика У., молодецки переколовших японскую заставу в десять человек. Но впечатление не уравновешивалось. Доверие падало.
Идет по улице мальчуган–газетчик, у ворот сидят мастеровые.
– Последние телеграммы с театра войны! Наши побили японца!
– Ладно, проходи! Нашли где в канаве пьяного японца и побили! Знаем!
Бои становились чаще, кровопролитнее; кровавый туман окутывал далекую Маньчжурию. Взрывы, огненные дожди из снарядов, волчьи ямы и проволочные заграждения, трупы, трупы, трупы, – за тысячи верст через газетные листы как будто доносился запах растерзанного и обожженного человеческого мяса, призрак какой–то огромной, еще невиданной в мире бойни.
* * *
В апреле я уехал из Москвы в Тулу, оттуда в деревню. Везде жадно хватались за газеты, жадно читали и расспрашивали. Мужики печально говорили:
– Теперь еще больше пойдут податей брать!
В конце апреля по нашей губернии была объявлена мобилизация. О ней глухо говорили, ее ждали уже недели три, но все хранилось в глубочайшем секрете. И вдруг, как ураган, она ударила по губернии, В деревнях людей брали прямо с поля, от сохи. В городе полиция глухою ночью звонилась в квартиры, вручала призываемым билеты и приказывала немедленно явиться в участок. У одного знакомого инженера взяли одновременно всю его прислугу: лакея, кучера и повара. Сам он в это время был в отлучке, – полиция взломала его стол, достала паспорты призванных и всех их увела.
Было что–то равнодушно–свирепое в этой непонятной торопливости. Людей выхватывали из дела на полном его ходу, не давали времени ни устроить его, ни ликвидировать. Людей брали, а за ними оставались бессмысленно разоренные хозяйства и разрушенные благополучия.
Наутро мне пришлось быть в воинском присутствии, – нужно было дать свой деревенский адрес на случай призыва меня из запаса. На большом дворе присутствия, у заборов, стояли телеги с лошадьми, на телегах и на земле сидели бабы, ребята, старики. Вокруг крыльца присутствия теснилась большая толпа мужиков. Солдат стоял перед дверью крыльца и гнал мужиков прочь. Он сердито кричал:
– Сказано вам, в понедельник приходи!.. Ступай, расходись!
– Да как же это так в понедельник?.. Забрали нас, гнали, гнали: «Скорей! Чтоб сейчас же явиться!»
– Ну, вот, в понедельник и являйся!
– В понедельник! – Мужики отходили, разводя руками. – Подняли ночью, забрали без разговоров. Ничего справить не успели, гнали сюда за тридцать верст, а тут – «приходи в понедельник». А нынче суббота.
– Нам к понедельнику и самим было бы способнее… А теперь где ж нам тут до понедельника ждать?
По всему городу стояли плач и стоны. Здесь и там вспыхивали короткие, быстрые драмы. У одного призванного заводского рабочего была жена с пороком сердца и пятеро ребят; когда пришла повестка о призыве, с женою от волнения и горя сделался паралич сердца, и она тут же умерла; муж поглядел на труп, на ребят, пошел в сарай и повесился. Другой призванный, вдовец с тремя детьми, плакал и кричал в присутствии:
– А с ребятами что мне делать? Научите, покажите!.. Ведь они тут без меня с голоду передохнут!
Он был как сумасшедший, вопил и тряс в воздухе кулаком. Потом вдруг замолк, ушел домой, зарубил топором своих детей и воротился.
– Ну, теперь берите! Свои дела я справил.
Его арестовали.
Телеграммы с театра войны снова и снова приносили известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках хорунжего Иванова или корнета Петрова. Газеты писали, что победы японцев на море неудивительны, – японцы природные моряки; но теперь, когда война перешла на сушу, дело пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев нет больше ни денег, ни людей, что под ружье призваны шестнадцатилетние мальчики и старики. Куропаткин спокойно и грозно заявил, что мир будет заключен только в Токио.
* * *
В начале июня я получил в деревне телеграмму с требованием немедленно явиться в воинское присутствие.
Там мне объявили, что я призван на действительную службу и должен явиться в Тамбов, в штаб 72 пехотной дивизии. По закону полагалось два дня на устройство домашних дел и три дня на обмундирование. Началась спешка, – шилась форма, закупались вещи. Что именно шить из формы, что покупать, сколько вещей можно с собою взять, – никто не знал. Сшить полное обмундирование в пять дней было трудно; пришлось торопить портных, платить втридорога за работу днем и ночью. Все–таки форма на день запоздала, и я поспешно, с первым же поездом, выехал в Тамбов.
Приехал я туда ночью. Все гостиницы были битком набиты призванными офицерами и врачами, я долго ездил по городу, пока в грязных меблированных комнатах на окраине города нашел свободный номер, дорогой и скверный.
Утром я пошел в штаб дивизии. Необычно было чувствовать себя в военной форме, необычно было, что встречные солдаты и городовые делают тебе под козырек. Ноги путались в болтавшейся на боку шашке.
Длинные, низкие комнаты штаба были уставлены столами, везде сидели и писали офицеры, врачи, солдаты–писаря. Меня направили к помощнику дивизионного врача.
– Как ваша фамилия?
Я сказал.
– Вы у нас в мобилизационном плане не значитесь, – удивленно возразил он.
– Я уж не знаю. Я вызван сюда, в Тамбов, с предписанием явиться в штаб 72 пехотной дивизии. Вот бумага.
Помощник дивизионного врача посмотрел мою бумагу, пожал плечами. Пошел куда–то, поговорил с каким–то другим врачом, оба долго копались в списках.
– Нет, нигде решительно вы у нас не значитесь! – объявил он мне.
– Значит, я могу ехать обратно? – с улыбкой спросил я.
– Подождите тут немного, я еще посмотрю.
Я стал ждать. Были здесь и другие врачи, призванные из запаса, – одни еще в статском платье, другие, как я, в новеньких сюртуках с блестящими погонами. Перезнакомились. Они рассказывали мне о невообразимой путанице, которая здесь царствует, – никто ничего не знает, ни от кого ничего не добьешься.
– Вста–ать!!! – вдруг повелительно прокатился по комнате звонкий голос.
Все встали, поспешно оправляясь. Молодцевато вошел старик–генерал в очках и шутливо гаркнул:
– Здравия желаю!
В ответ раздался приветственный гул. Генерал прошел в следующую комнату.
Ко мне подошел помощник дивизионного врача.
– Ну, наконец, нашли! В 38 полевом подвижном госпитале не хватает одного младшего ординатора, присутствие признало его больным. Вы вызваны на его место… Вот как раз ваш главный врач, представьтесь ему.
В канцелярию торопливо входил невысокий, худощавый старик в заношенном сюртуке, с почерневшими погонами коллежского советника. Я подошел, представился. Спрашиваю, куда мне нужно ходить, что делать.