По окончании боя Куропаткин с чувством большого удовлетворения телеграфировал военному министру для доклада царю:
Во время боев с 25 сентября по 8 октября из района боевых действий маньчжурской армии вывезено в Мукден, а отсюда эвакуировано в тыл: раненых и больных офицеров – 945, нижних чинов – 31111. Эвакуация столь значительного числа раненых исполнена в такой короткий срок, благодаря энергии, распорядительности и совместной дружной работе чинов санитарного и медицинского ведомства.
Все раненые в один голос заявляли, что ужасны не столько раны, сколько перевозка в этих адских двуколках и теплушках. Больные с полостными ранами гибли от них, как мухи. Счастлив был тот раненный в живот, который дня три–четыре провалялся на поле сражения неподобранным: он лежал там беспомощный и одинокий, жаждал и мерзнул, его каждую минуту могли загрызть стаи голодных собак, – но у него был столь нужный для него покой; когда его подобрали, брюшные раны до известной степени уже склеились, и он был вне опасности.
Нарушая прямые приказы начальства, врачи мукденских бараков на свой риск отделили часть барака под полостных раненых и не эвакуировали их. Результат получился поразительный: все они, двадцать четыре человека, выздоровели, только один получил ограниченный перитонит, один – гнойный плеврит, и оба поправились.
* * *
Под конец боя бараки посетил наместник и раздавал раненым солдатам Георгиев. По уходе наместника все хохотали, а его адъютанты сконфуженно разводили руками и признавались, что, собственно говоря, всех этих Георгиев следовало бы отобрать обратно.
Идет наместник, за ним свита. На койке лежит бледный солдат, над его животом огромный обруч, на животе лед.
– Ты как ранен?
– Значит, иду я, ваше высокопревосходительство, вдруг ка–ак она меня саданет, прямо в живот! Не помню, как, не помню, что…
Наместник вешает ему Георгия. Но кто же была эта она? Шимоза? О, нет: обозная фура. Она опрокинулась на косогоре и придавила солдата–конюха. Порохового дыма он и не нюхал.
Получили Георгия солдаты, раненные в спину и в зад во время бегства. Получили больше те, которые лежали на виду, у прохода. Лежавшие дальше к стенам остались ненагражденными. Впрочем, один из них нашелся; он уже поправлялся, и ему сказали, что на днях его выпишут в часть. Солдат пробрался меж раненых к проходу, вытянулся перед наместником и заявил:
– Ваше высокопревосходительство! Прикажите выписать меня в строй. Желаю еще послужить царю и отечеству.
Наместник благосклонно оглядел его.
– Это пусть доктора решают, когда тебя выписать. А пока – вот тебе.
И повесил ему на халат, георгин.
Теперь пришлось поверить и слышанным мною раньше рассказам о том, как раздавал наместник Георгиев; получил Георгия солдат, который в пьяном виде упал под поезд и потерял обе ноги; получил солдат, которому его товарищ разбил в драке голову бутылкою. И многие в таком роде.
В течение боя, как я уж говорил, в каждом из бараков работало всего по четыре штатных ординатора. Кончился бой, схлынула волна раненых, – и из Харбина на помощь врачам прибыло пятнадцать врачей из резерва. Делать теперь им было решительно нечего.
Начальство за время боя в бараки не заглядывало, – теперь снова оно зачастило. Снова пошли распекания, угрозы арестом и бестолковые, противоречащие друг другу приказания.
Является Горбацевич.
– Что это такое?! Шинели больных валяются на кроватях!
– Нет цейхгауза, ваше превосходительство.
– Так вбейте гвоздики над каждою кроватью, пусть висят на гвоздиках.
Вбили. Является Трепов.
– Что это тут за цейхгауз? Чего вы этих шинелей понавешали? Загородили весь свет, набиваете пыль и заразу!
– Так приказал г. полевой медицинский инспектор.
– Сейчас же убрать!
Инспектор госпиталей Езерский – у этого было свое дело. Дежурит только что призванный из запаса молодой врач. Он сидит в приемной за столом и читает газету. Вошел Езерский, прошелся по палатам раз, другой. Врач посмотрел на него и продолжает читать. Езерский подходит и спрашивает:
– Сколько у вас больных?
– Больных?.. Можно сейчас посмотреть, – благодушно заявляет врач и тянется к книге, куда записывают больных.
– Скажите, пожалуйста: вы вот видите, по палатам ходит совсем чужой человек. А вы на это даже не обращаете внимания и продолжаете читать газету. Может быть, я сумасшедший?
Врач поднял брови, оглядел генерала и чуть пожал плечом: дескать, на вид как будто незаметно.
Генерал рассвирепел, стал кричать. Врач сообразил, что перед ним какое–то начальство, встал и вытянулся.
– Под арест на семь суток!
Вошел ординатор; с рукою к козырьку, говорит генералу:
– Простите, ваше превосходительство, в этом виноваты мы. Товарищ только что прибыл из запаса, военных правил не знает, а мы его не обучили.
– Что? Заступаться? Под арест на трое суток!
* * *
В Мукдене шла описанная толчея. А мы в своей деревне не спеша принимали и отправляли транспорты с ранеными. К счастью раненых, транспорты заезжали к нам все реже. Опять все бездельничали и изнывали от скуки. На юге по–прежнему гремели пушки, часто доносилась ружейная трескотня. Несколько раз японские снаряды начинали ложиться и рваться близ самой нашей деревни.
У нас расхворалась одна из штатных сестер, за нею следом – сверхштатная, жена офицера. В султановском госпитале заболела красавица Вера Николаевна. У всех трех оказался брюшной тиф; они захватили его в Мукдене, ухаживая за больными. Заболевших сестер эвакуировали на санитарном поезде в Харбин…
Наша деревня с каждым днем разрушалась. Фанзы стояли без дверей и оконных рам, со многих уже сняты были крыши; глиняные стены поднимались среди опустошенных дворов, усеянных осколками битой посуды. Китайцев в деревне уже не было. Собаки уходили со дворов, где жили теперь чужие люди, и – голодные, одичалые – большими стаями бегали по полям.
В соседней деревушке, в убогой глиняной лачуге, лежала больная старуха–китаянка; при ней остался ее сын. Увезти ее он не мог: казаки угнали мулов. Окна были выломаны на костры, двери сняты, мебель пожжена, все запасы отобраны. Голодные, они мерзли в разрушенной фанзе. И вдруг до нас дошла страшная весть: сын своими руками зарезал больную мать и ушел из деревни.
Воротился из Мукдена наш хозяин. Увидел свою разграбленную фанзу, ахнул, покачал головою. С своею ужасною, любезно–вежливою улыбкою подошел к вывороченной двери погреба, спустился, посмотрел и вылез обратно. Неподвижное лицо не выражало ничего.
Под вечер китаец сидел с фельдшером на стволе дерева, срубленного нами на его огороде. Любопытствующим голосом он спрашивал фельдшера:
– Ходя (приятель), твоя мадама ю (у тебя жена есть)?
– Ю (есть), – отвечает фельдшер.
– Маленька ю? – спрашивал китаец и показывал рукою на пол–аршина от земли.
– И ребята есть.
Фельдшер вздохнул и задумался. А китаец тихим, бесстрастным голосом рассказывал, что у него тоже есть «мадама» и трое ребят, что все они живут в Мукдене. А Мукден, как мухами, набит китайцами, бежавшими и выселенными из занятых русскими деревень. Все очень вздорожало, за угол фанзы требуют по десять рублей в месяц, «палка» луку стоит копейку, пуд каоляна – полтора рубля. А денег взять негде.
Он сидел понурившись, исхудалый, с ровно–смуглым, молодым цветом кожи на красивом лице. Фельдшер дал ему кусок черного хлеба. Китаец жадно закусил хлеб своими кривыми зубами.
От колодца прошел наш кашевар с четырехугольным черным ведром в руках.
– А, ходя! Здравствуй! – весело крикнул он китайцу.
Китаец приветливо кивнул в ответ.
– Длиаст! – И с вежливо–любезною улыбкою указал рукою на ведро.
– Что? Твое ведро?
– Моя! – улыбнулся китаец.
– Как это ты, ходя, сюда в деревню пробрался? – спросил фельдшер. – У нас тут всех китаев выселили. Пойдешь назад, попадешься казакам, – кантрами тебе сделают.
– Моя не боиса! – равнодушно ответил китаец.