Главный врач враждебно покосился на смотрителя.
– Видите? – раздраженно сказал он. – А наши существовавшие три быка не были записаны на довольствие!
Делопроизводитель рассказывал долго. Главный врач и смотритель жадно слушали его, как ученики – талантливого, увлекательного учителя. После ужина главный врач велел обоим Брукам уйти. Он и смотритель остались с гостем наедине.
Младший Брук зашел к нам, унылый и злой, с серо–зеленым лицом.
– Пусть теперь пришлют за мною, ни за что не приду! – повторял он, в задумчивости бегая глазами.
Он взял фонарик и ушел на другой конец деревни, в гости к сестрам.
– Дурень этакий! – смеялся Шанцер. – Он думает, его устраняют, прячутся от него, чтобы с ним не делиться. А не сообразит, что делиться с ним все равно не станут; боятся они его, фитюльку! А устраняют просто потому, что не нужен: что он понимает в этом серьезном деле?..
Часа через два главный врач, смотритель и гость перешли пить чай из фанзы главного врача в помещение хозяйственного персонала; оно было в той же фанзе, где жили мы, врачи, и отделялось от нас сенями. За чаем пошли уже общие разговоры. Слышался громкий, полный голос смотрителя, сиплый и как будто придушенный голос главного врача.
– Порт–Артур во всяком случае продержится еще с полгода. Скоро прибудет шестнадцатый корпус, тогда, бог даст, маньчжурская армия перейдет в наступление.
Мы прислушивались и посмеивались. Шанцер возмущался прямо эстетически.
– И что им, ворам, до наступления маньчжурской армии! Как они могут об этом говорить и смотреть друг другу в глаза?.. И я не понимаю: ведь вот Давыдов каждый месяц посылает жене по полторы, по две тысячи рублей: она же знает, что жалованья он получает рублей пятьсот. Что он ей скажет, если жена спросит, откуда эти деньги? Что будет делать, если об этом случайно узнают его дети?
– Наивный вы человек! – вздохнул Селюков и стал раздеваться.
В первом часу ночи, когда мы уже были в постелях, к нам зашел старший Брук, помощник смотрителя. Только Шанцер сидел за столом и писал письма. Часа полтора Брук рассказывал Шанцеру о сегодняшних беседах, и оба они хохотали, сдерживаясь, чтобы не разбудить Селюкова и Гречихина.
– Но вы понимаете! – рассказывал Брук. – Слушаю я их – форменное сборище каких–то темных личностей, мошенников! За каждый из их поступков полагается по нескольку лет Сибири! И этот делопроизводитель – опытнейший жулик, и важный такой! Не зауряд–чиновник, как мы, а титулярный советник.
– Ха–ха–ха!.. Восемнадцать несуществующих быков на довольствии! — покатывался Шанцер.
– Вчера мне Давыдов говорит: «Вы слышали про госпитали, которые сменили нас в Мукдене? За время боя через них прошло десять тысяч раненых. Если бы нас тогда оставили в Мукдене, мы с вами были бы теперь богатыми людьми…» Я ему говорю: да–а, мы с вами…
Шанцер хохотал.
– Нет, батенька, в самом деле, чего же вы–то смотрите? Они себе набивают карманы, а вы зеваете?
– А сегодня мне Давыдов говорит: плохо дело, во всем у нас перерасход, как–то мы сведем концы с концами!
И оба они хохотали, сдерживали хохот и говорили друг другу: «тише, разбудим!»
– Мне жинка моя перед отъездом говорила, – юмористически задумчиво сказал Брук: – смотри, Давид, не подписывай фальшивых счетов, не попади под суд. Только воротись цел, а деньги на хлеб всегда заработаешь.
– Вы еще ни одного фальшивого счета не написали?
Брук с плутовато–огорченным видом вздохнул.
– Один заставили написать. В Мукдене уж очень много говорили про овес главного врача. Чтоб зажать рот Султанову, он продал ему триста пудов по 1 р. 40 к., а мне велел написать счет на 1 р. 80 к. Я было отказался, мне Давыдов сказал: «Ну что вам стоит! Не все равно? Отчего не оказать любезность Султанову?..» А Султанов тоже мошенник порядочный. Штабу нашей дивизии очень был нужен овес, Султанов ему перепродал сто пудов. «Давыдов, – говорит, – вы знаете, какой гешефтмахер, содрал с меня по 1 р. 80 к. – ну, а я вам, себе в убыток, уступлю по 1 р. 60 к.»
– Да, батенька, въехали вы в грязную историю!
– Но вы понимаете, я не думал, что братишка мой такой жулик! Он всем этим возмущен только потому, что его отстраняют от дележки!..
Брук скорбно задумался. Шанцер хохотал, сдерживаясь, чтобы не было слышно.
* * *
С позиций то и дело доносилась пушечная канонада. Происходили частичные наступления, ночные атаки, иногда разносилась весть, что начинается новый бой. Солдаты мерзли в окопах. По ночам морозы доходили до 8–9°. Лужи замерзали. Полушубков все еще не было, хотя по приказу главнокомандующего они должны были быть доставлены к 1 октября. Солдаты поверх шинелей надевали китайские ватные халаты светло–серого цвета: вид солдат был смешон и странен, японцы из своих окопов издевались над ними. Офицеры с завистью рассказывали, какие хорошие полушубки и фуфайки у японцев, как тепло и практично одеты захватываемые пленные.
В конце октября полушубки, наконец, пришли. Интенданты были очень горды, что опоздали с ними всего на месяц: в русско–турецкую войну полушубки прибыли в армию только в мае Впрочем, как впоследствии выяснилось, особенно гордиться было нечего: большое количество полушубков пришло в армию даже не в мае, а через год после заключения мира. «Новое Время» сообщало в ноябре 1906 года: «В Харбин за последнее время продолжают прибывать как отдельные вагоны, так и целые поезда грузов интендантского ведомства, состоящих главным образом из теплой одежды. Грузы эти были отправлены из России в действующую армию еще во время стояния последней на Шахе, но до сих пор где–то блуждали».
Дней через пять после прихода в Суятунь нам приказано было развернуться. Поставили мы три наших госпитальных шатра, но в них было холодно, как в леднике, больные и раненые зябли. Опять принялись за отделку фанз.
Раненых привозили мало, прибывали больше больные. Прибывали они с сильно запущенными ревматизмами, бронхитами, дизентерией, ноги у всех были опухшие от долгого и неподвижного сидения в окопах. Больных отправляли в госпитали с большою неохотою; солдаты рассказывали: все сплошь страдают у них поносами, ломотою в суставах, кашель бьет непрерывно; просится солдат в госпиталь, полковой врач говорит: «Ты притворяешься, хочешь удрать с позиций». И отправляли больного в госпиталь только тогда, когда больного приходилось нести уже на носилках.
Однажды вечером в нашу деревню пришел с позиций на отдых пехотный полк. Солнце село, запад был ярко–оранжевый, на мокрой земле уже лежала темнота. Ряды черных фигур в косматых папахах, с иглами штыков, появлялись на невысоком холме, вырезывались на огне зари, спускались вниз и тонули во мраке; над черным горизонтом двигались дальше только черные папахи и острый лес винтовок. Солдаты шли странным, шатающимся шагом, и непрерывный кашель вился над полком. Это был сплошной сухо–прыгающий шум, никогда я не слышал ничего подобного! И мне стало понятно: ведь всех этих солдат, всех сплошь, нужно положить в госпиталь; если отправлять заболевающих, то от полка останется лишь несколько человек. И вот, значит, сиди в окопах больной, стынь, мокни, пока хватает сил, а там уходи калекою на всю жизнь. И в этом чувствовалась жуткая, но железно–последовательная логика: если людей бросают под вихрь буравящих насквозь пуль, под снаряды, рвущие тело в куски, то почему же останавливаться перед безвозвратно ломающею болезнью? Мерка только одна, – годен ли еще человек в дело. А дальше все равно.
И вот, постепенно и у врача создавалось совсем особенное отношение к больному. Врач сливался с целым, переставал быть врачом и начинал смотреть на больного с точки зрения его дальнейшей пригодности к «делу». Скользкий путь. И с этого пути врачебная совесть срывалась в обрывы самого голого военно–полицейского сыска и поразительного бездушия.
Армия стала наводняться выписанными из госпиталей солдатами, совершенно негодными к службе. Возвращали в строй солдат, еле еще ходивших после перенесенного тифа; возвращали хромых, задыхающихся, с простреленною навылет грудью, могущих с трудом поднять сведенную от раны руку до уровня плеча. Наконец, на это обратило внимание даже военное начальство. В декабре месяце Военно–Полевому Медицинскому Управлению пришлось выпустить циркуляр (№ 9060) такого содержания: