Если прочитаете эту рукопись, то поймете, что я воспользовался советом Барджа. Припоминаете? Он говорил: «Подыщите для себя новые средства самовыражения». Перед вами портрет и, должно быть, чертовски скверный, потому как мое средство самовыражения мне еще плохо ведомо. Если вы скажете, что он никуда не годится, поверю вам на слово, но если вы сочтете, что он, хотя бы в самой малой степени, обладает той выразительной формой, которая, как мы оба думаем, и есть основа искусства, ну, тогда не пойму, но вы можете их поменять. Кто возразит? Только не Майкл. Что до Дермота, то он себя никогда бы не узнал! Не так он устроен. Как бы то ни было, сама Селия говорила, что история ее — история самая заурядная. Такое могло случиться с кем угодно. В сущности часто и случается. Вовсе не ее история интересовала меня. С самого начала меня интересовала сама Селия. Да, сама Селия…
Видите ли, мне хотелось бы навсегда припечатать ее маслом к холсту, но так как об этом не может быть и речи, я попробовал добраться до нее иначе. Но это область мне незнакомая: все эти слова и предложения, запятые и точки — не мое ремесло. Вы, наверное, скажете, смею думать, que c’a se voit[1].
Я, понимаете, смотрел на нее с двух позиций. Во-первых, взглядом своим собственным. А во-вторых, в силу необычайных обстоятельств, случившихся в течение двадцати четырех часов, мне удалось иногда проникать сквозь ее оболочку и видеть ее как бы изнутри. И одно с другим не во всем совпало. Именно это и терзает меня и завораживает! Хотелось бы быть Богом и знать истину.
Но писатель может быть Богом по отношению к своим созданиям. Они в его власти, и он может делать с ними все, что пожелает, — так ему, во всяком случае, кажется. Но творения, бывает, преподносят сюрпризы. Интересно, неужели и Бог настоящий сталкивается с подобным. Да, интересно…
Итак, дорогая моя, не буду больше отвлекаться. Сделайте для меня то, что сможете.
Всегда ваш
Дж. Л.
КНИГА ПЕРВАЯ
ОСТРОВ
Глава первая
Женщина в парке
Бывает у вас такое ощущение, когда вроде бы и знаешь что-то очень хорошо и в то же время никак не можешь припомнить?
Ощущение это у меня было все то время, что я шел вниз по извилистой дороге к городу. Оно возникло, когда я уже начал спускаться с площадки, что в парке виллы нависает над морем. И с каждым шагом становилось сильнее и неотступнее. А когда я дошел до того места, где пальмовая аллея сбегает к морю, пришлось остановиться. Я понял: или сейчас, или никогда. То неясное, что таилось в подсознании, где-то в самых глубинах моего мозга, мне надлежало вытащить на свет, исследовать, изучить и закрепить, зная, что оно уже никуда не уйдет. Я должен это схватить — иначе будет поздно.
И я поступил так, как всегда поступают, когда пытаются что-то вспомнить. Я мысленно начал восстанавливать в памяти все, что было.
Путь из города — пыль и солнце, бившее мне в спину. Там — ничего.
В парке виллы — прохлада и свежесть, высоченные кипарисы, черные на фоне неба. Тропинка, протоптанная в траве и ведущая к площадке, где стоит скамейка, смотрящая прямо на море. Удивление и легкая досада, возникшие при виде женщины, которая уже заняла скамейку.
На какое-то мгновение я почувствовал себя неплохо. Она повернулась и посмотрела на меня. Англичанка. Я почувствовал, что должен что-то сказать — какую-нибудь фразу, чтобы потом можно было уйти.
— Прекрасный отсюда вид.
Именно это я и сказал — обычную банальность. Женщина ответила теми словами и таким тоном, какие и следует ожидать от женщины из хорошей семьи.
— Восхитительный, — сказала она. — И такой прекрасный день.
— Вот только далековато от города.
Она согласилась, сказав, что путь и в самом деле долгий и пыльный.
На этом все и кончилось. Обычный обмен банальными любезностями между двумя англичанами, которые оказались за границей, которые никогда прежде не встречались и вряд ли встретятся вновь. Я повернулся, обошел виллу — кажется, дважды, — восхищаясь оранжевым барбарисом (или как он там еще называется?), и направился обратно в город.
Вот, собственно, и все, ничего другого не было, — и все-таки было что-то еще. Возникло это чувство: что-то ты очень хорошо знаешь, но никак не можешь припомнить.
Может, было что-то в ее манерах? Нет, манеры ее были обычными и приятными. Она вела себя и выглядела так, как вели бы себя девяносто девять женщин из ста.
Вот разве что — да, именно — она не взглянула на мои руки.
Ну и ну! Что за ерунду я написал. Сам поражаюсь. Полнейшая бессмыслица. А напиши я по-другому, не сказал бы того, что хотел сказать.
Она не взглянула на мои руки. А я, видите ли, привык к тому, что женщины смотрят на мои руки. Женщины — они такие шустрые. И они так добросердечны, что я уже привык к тому выражению, которое появляется на их лицах, — да будут они благословенны и черт бы их побрал. Сочувствие, деликатность и решимость никак не показать того, что они заметили. И отношение их сразу же меняется — появляется нежность.
Но эта женщина не увидела или не заметила.
И я начал вспоминать ее подробнее. Странная вещь — в тот момент, когда я от нее отвернулся, я бы ни за что не смог описать ее внешность. Я бы сказал только, что она светлая и что ей примерно тридцать с чем-то, — и все. Но пока я спускался в город, ее образ словно бы увеличивался в размерах и рос как если бы проступало постепенно изображение на фотографической пластине, которую вы проявляете в темном подвале. (Это одно из самых ранних моих воспоминаний — о том, как в подвале нашего дома мы проявляли с отцом негативы).
Никогда не забуду того волнения, какое я испытал. Пустая белая поверхность, опущенная в проявитель. И вдруг, неожиданно, появляется крохотное пятнышко, стремительно темнеет и разрастается. Волнения — от неопределенности. Пластинка темнеет быстро, и все равно толком еще не разобрать, что там. Лишь хаотичное смешение темного и светлого. А потом ты начинаешь все узнавать: ты видишь ветку дерева, чье-то лицо, спинку кресла, ты можешь разобрать, что негатив перевернут вверх ногами — и ты переворачиваешь его, — а потом у тебя на глазах из ничего возникает вся картина, тотчас начинает темнеть и пропадает снова.
Описать то, что со мной происходило, я лучше не способен. Пока я шел в город, лицо женщины виделось мне все отчетливее. Я видел маленькие уши, очень тесно прижатые к голове, длинные серьги из ляпис-лазури, кудрявую волну необычайно светлых волос, чуть прикрывавших ухо. Я видел очертания ее лица и переносицу, и глаза, светло-голубые и ясные. Я видел короткие и очень густые темные ресницы и слегка подведенные брови, изогнутые словно в легком удивлении. Я видел узкое продолговатое лицо и довольно жесткую линию рта.
Все это предстало перед моими глазами не внезапно, а постепенно — подобно, как я и говорил, изображению на фотографической пластине.
Не могу объяснить, что случилось потом. Поверхность проявилась. И тут изображение обычно начинает темнеть.
Но ведь то была не фотографическая пластина, то было человеческое существо. И потому проявление продолжалось. С поверхности оно перешло вовнутрь, в запредел — называйте это как хотите. Яснее я объяснить, наверное, не могу.
Я полагаю, я знал все с самого начала, с того момента, как встретил эту женщину. Проявление происходило во мне. Изображение проступало из моего подсознания и переходило в мое сознание…
Я знал — я только не знал, что именно я знал, пока меня не озарило! Пока это не пришло ко мне из безнадежной незапятнанности! Крохотная точка и затем — изображение.
Я повернулся и практически побежал по пыльной той дороге вверх. Я был в неплохой форме, но мне казалось, что я двигался недостаточно быстро. Ворота виллы… кипарисы… тропинка в траве.
Женщина сидела на том же месте.
1
что это и видно (фр.).