…У девятнадцатилетнего Евгения Столетова на школьной фотографии ноздри были гордо и в то же время незащищенно раздуты. Запахло ли в классе черемухой, приплыл ли слева аромат девичьих волос, пахнуло ли от горячего пола масляной краской — какое это имело значение, если рука на дружеском плече Андрея лежала так, словно Столетов хотел оттолкнуться, уйти, исчезнуть. Разве можно было сомневаться, что вечером двадцать второго мая эта длинная и худая рука что-то перечеркнула, на чем-то поставила крест или… «Что произошло двадцать второго мая?» Прохоров мысленно передразнил Сорокина: «Обыкновенный рабочий день!» Дура!
— Вы упрямец, Андрей Лузгин! — недовольно сказал Прохоров. — Я вас просил рассказывать откровенно, а вы… Мямлите, жуете мочало, играете на растрепанных нервах усталого капитана… Вот извольте-ка преподробно рассказать о вечерних событиях двадцать второго мая! Советую начать так: «В тайге еще жили майские холодные снега…» Подходит?
Андрей вздохнул:
— Подходит!.. В тайге еще жили…
…в тайге еще жили майские льдистые снега, лужи в лесосеке покрывала радужная нефтяная пленка, солодкий запах оттаивающей земли щипал губы; резиновые сапоги по щиколотку проваливались в кашу из хвои и снега, сосны хлюпали на ветру ветками, как мокрое белье на веревке. Насвистывая «Черного кота», Евгений Столетов развернул «Степаниду» в центре эстакады, помедлив секундочку, с размаху бросил машину на гору бревен, чтобы тупой лоб трактора проткнул низкое небо ослепшими фарами. Когда стало ясно, что машина перевернется на спину, если гусеницы сдвинутся еще на сантиметр, Женька выбрался из кабины, счастливо улыбнувшись, поманил пальцем такого же счастливого Андрея Лузгина.
— Притыкин! — ласково сказал Женька. — Зри. Стоит курит сигарету… Пошли?
— Пошли! — обрадовался Андрюшка. — От него с утра опять попахивало.
Бригадир Притыкин на самом деле курил сигарету «Прима», круглое, узкоглазое, налитое здоровьем и водкой лицо было таким красным, словно с него содрали наждачной бумагой кожу. Вразнотык торчали лошадиные прокуренные зубы, животной радостью бытия веяло от каждого сантиметра сутулой, кривоногой фигуры. Заметив приближающихся парней, Притыкин стиснул зубы, переступил с ноги на ногу нетерпеливо, с фырканьем, как уросливый жеребец.
— Иван Михайлович, голубчик! Родной! — еще на ходу жалобно закричал Женька Столетов. — Себя не жалеешь, нас пожалей!
— На кого ты нас спокинешь! — рыдая, подхватил Лузгин. — Пожалей ты нас, сироток! Побереги ты нас, болезных!.. Ой, глядите, люди добрые, как ходит наш Иван Михайлович рядом со своей смертушкой! — Причитая, обнажив поникшие головы, парни подошли к бригадиру Притыкину, согнув ноги, хотели уж было пасть перед ним на колени, да успели поддержать друг друга — Женька Андрея за плечи, Андрей Женьку — за талию. Молитвенным безмолвным движением они протянули дрожащие руки к отступающему Притыкину, жутким шепотом промолвили:
— Не с той стороны, Иван Михайлович, не с той…
— Рак! — слезно зарыдал Андрюшка Лузгин. — Если куришь сигарету с другой стороны — рак! Ой, что ты делаешь, Иван Михайлович? Чем тебе жизнь опостылела, что ты нас спокидаешь? Мы ли тебя не любим, мы ли тебе не служим!
— Дифференциальное интегрирование… — в забытьи шептал Столетов. — Разгерметизируется вестибулярный аппарат, правая плоскость эклиптики сойдется с Леонардо да Винчи в области вальпургиевой ночи…
Рука Женьки Столетова медленно поднялась, подползла к губам опешившего бригадира, вынула из них сигарету «Прима» и вставила ее обратно, но другим концом.
— Будет жить! — восторженно заорал Женька Столетов. — Мы, мы вернули к трудовой жизни товарища Притыкина!
Притыкин пришел в себя только тогда, когда услышал повальный хохот на эстакаде, увидел, как заблаговременно отходят на безопасные позиции Столетов и Лузгин. Смеялись в сквозных от солнца кабинах крановщики, катались от хохота трактористы, зацепщики, чокеровщики, мотористы бензопил, сдержанно улыбался в окне вагонки мастер Гасилов; две смены рабочих смеялись над бригадиром Притыкиным, и только двое не смеялись — сам Притыкин и тракторист «Семерочки» Аркадий Заварзин.
Узкоколейный паровоз трижды просительно прогудел, под сапогами заторопившихся рабочих захлюпала вода, пробующе всплакнул сиреной один из погрузочных кранов: рабочий поезд уходил в Сосновку, и парням пора было садиться в вагон, но Женька Столетов задумчиво стоял на месте — козырек серой кепки надвинут на глаза, на худой длинновязой фигуре топорщилась промасленная спецовка, согнутые руки были плотно прижаты к бокам.
— Женька, поехали! — позвал Андрей Лузгин, но Столетов не услышал. — Женька, ну, Женька!
За решетчатым окном передвижной столовой виделся мастер Петр Петрович Гасилов; переходя от окна к окну, то исчезал из поля зрения, то появлялся — весь освещенный весенним солнцем. Столетов приподнялся на носки кирзовых сапог, вытягивая шею, наблюдал за ним, лицо у него было такое, словно оборвалось все, что связывало Женьку с лесосекой, тайгой, эстакадой, словно только двое оставались в мире — Столетов и мастер Гасилов.
— Опоздаем! Ты слышишь? Опоздаем! Женька же…
Женька Столетов неотступно глядел на смутный силуэт мастера Гасилова, а в Женькину спину с тем же выражением смотрел тракторист Аркадий Заварзин — перенес тяжесть тела с одной ноги на другую, поставил локти на теплый металл трактора.
— Вот и опоздали!
Оставив на эстакаде запах сухого пара и березовых дров, поезд быстро скрылся. Во всю ивановскую уже работали тракторы и краны, стучало сырое дерево, ветер свистел в кронах; было действительно холодно, зябко; после ухода поезда на эстакаду со всех сторон хлынула пустота.
— Женька, что с тобой?
Ошеломленно, словно пробуждаясь, Столетов повел плечами, зажмурив глаза, поежился. Тяжелая овальная капелька холодного пота выползла из-под козырька серой фуражки, добравшись до брови, растеклась по ней. Столетов хрипло засмеялся, больно сдавил тонкими пальцами локоть Андрея Лузгина, приблизил лицо к лицу… Рот у Женьки маленький, круглый, похожий на рот государя Петра Великого с известного портрета; рот окружали твердые короткие мускулы, верхняя губа казалась припухшей.
— Заварзин тоже остался! — прошептал Андрей. — Стоит за спиной…
— Знаю! Я его чувствую!.. Пойду один!
— Один не пойдешь!
Снова переменивший положение тела, тракторист Аркадий Заварзин казался распятым на темном тракторе — раскинул руки по щиту, склонив голову, страдательно-ласково глядел на Столетова. У него было красивое, твердо очерченное лицо, кожа казалась нежной, бархатной, ресницы были длинные, загнутые, и одет он был слишком вызывающе для тракториста: хорошие джинсы, прошитая белыми нитками кожаная куртка, на темной рубашке — галстук.
— Стоите? — вежливо спросил его Женька. — А ведь трактор-то мой… Стояли бы, гражданин, у своего трактора!
Заварзин и теперь не двигался; весь он был задумчивый, ленивый, мягкий в суставах, как неподвижно лежащая возле мышиной норы кошка. У ног тракториста расплывалась радужная лужица, отсвет от нее падал на бледное лицо. Наконец Аркадий Заварзин нежно улыбнулся, поморгав, сказал:
— Я три раза тебя предупреждал, Столетов: не ставь машину торчком! А больше трех раз я не предупреждаю…
Он поднес руку ко рту, пощупал нижнюю яркую губу.
— Придется выдавить тебе глаза, Столетов… Легче отсидеть червонец, чем видеть, как ты топчешь землю!.. Ну почему ты, Столетов, не послушался меня? Просит же человек: «Ставь трактор ровно!», отчего не уважить? Человек человеку — друг, товарищ и брат.
Вдалеке одиноко закричал ушедший поезд, размножившись в тайге, эхо долго шаталось между деревьями, потом оборвалось так резко, точно звук прихлопнули мягкой тряпкой.
— Выдавлю тебе глаза, Столетов, человеком стану… Я ведь не живу, а существую, когда ты по земле ползаешь… В тюрьме спокойнее… Глаза твои не видеть… Спать хорошо буду…