Матрена спросила меня: для чего подожгли ленинский шалаш в Разливе.
Я не знаю, для чего его подожгли, быть может, следуя логике Герострата - чтобы попасть в передачу "600 секунд".
- И ведь почти в каждой Советской республике теперь есть президент, спросила Матрена, - а как же Горбачев?
- Он, вероятно, будет старшим президентом, - ответил я.
Перед самым сном я сделал несколько уточняющих записей в дневнике, а именно с мадам Велли я познакомился не в аэропорту, а в крошечном городке, куда после изнурительного путешествия пехом добрался и присел отдохнуть. И пес ее подошел ко мне не потому, что я такой хороший русский или даже советский, а потому, что моя матушка нагрузила меня перед поездкой к империалистам всяческой снедью, типа бараньих ребрышек, колбасы, дала даже баночку консервов (неизвестно, где достала), которую я подарил потом в аэропорту местным цыганам. Здесь они называются испанцами.
17 августа
Чуть свет я был уже на ногах. Сбылась мечта идиота: я шел на то самое место, в тот самый дом, откуда начинался удивительный гений - Поль Сезанн. Сопровождал меня французский пес Толик.
Никогда я не ощущал присутствия художника так близко. Никогда еще мне не казалось, что вот этот самый пейзаж я уже где-то видел, и если я вспоминал подмалевок или незаконченную его работу, то теперь я понимал, что то не было подмалевком или незаконченной работой, такой была натура.
Часть заработанных вчера денег я отдал за входной билет в сезанновский домик-музей, но уж зато я понаслаждался. И на второй этаж поднялся, и на плетеном его стуле посидел, и палитру его погладил, и часа три дышал, дышал в запущенном донельзя овражистом саду.
Когда я вышел из ателье на улочку, мне ужасно захотелось рисовать желание, которое редко стало посещать меня в суетливой московской действительности. Пес Толик, ожидающий меня на улице, вновь составил мне компанию.
А улица, на которой когда-то стоял пожилой бородатый художник, вдруг налево поднималась в гору, а направо - мчалась куда-то вниз.
Я погулял по городу. Он был удивительно ухоженным и даже днем переливался разноцветными огоньками.
Верный Толик шел рядом. Вдруг он, забыв солидность, погнался за кошкой, заставил ее даже залезть на дерево. Я, было, позвал ее: "кис-кис", но тут вспомнил, что она тоже француженка и, конечно, меня не понимает. Тогда я перешел на французский: "мину-мину", - позвал я.
Кошка спустилась, я погладил ее. Толик, как истинный француз, вилял хвостом.
Стало быстро темнеть. Солнце свалилось куда-то за холм, а я все бродил, бродил.
Не знаю для чего, я вдруг купил в лавке две краски в тюбиках: зеленую и коричневую, белила в баночке давались бесплатно.
Придя домой, вернее, к мадам Матрене, всласть поработал - прямо на куске ненужной ей пластиковой коробки из-под туфель стал писать под впечатлением сегодняшней прогулки пейзаж, видимый из ее окна.
Правда, виден он по утрам, а не ночью, но я рисовал его по памяти.
Мадам Матрена увидит его на следующий день утром.
Но дверь внезапно отворилась, она вошла ко мне в комнату с какой-то расцвеченной газетой, и по выражению ее лица я понял, что случилось нечто экстраординарное, во всяком случае в ее доме.
- Мсье, - сказала она, - вы становитесь знаменитым, и это меня пугает.
- Что случилось, очаровательная мадам Матрена? - спросил я, кривя душой, еще не до конца спустившись на грешную землю после посещения ателье.
- Случилось то, что в номере газеты, вот, смотрите, написано, перевожу дословно: "Прекрасно моет посуду, чистит ножи и вилки, заставляет бокалы сиять солнечным светом советский юрист такой-то". Ведь это ваше имя? Более того: указан мой дом, как место, где вас можно разыскать, и пока вас не было, уже приходили трое просить вас пожаловать мыть посуду.
Я находился в удивительной стране, и самое смешное, что эта страна была, как меня учили еще в школе - страной капитализма. И я решил этим воспользоваться.
- Мадам Велли, - сказал я, - не огорчайтесь, пойдемте, я что-нибудь вам нарисую в подарок, а завтра мы с вами или разоримся, или заработаем много денег. - И я стал снова рисовать двумя принесенными вчера красками, а мадам Велли, причитая и иногда взъохивая, рассказывала мне о своих разлетевшихся детях, об умершем муже и об одиночестве, которое, к счастью, наступило только теперь и никогда не напоминало о себе после эмиграции из Советского Союза.
Когда я закончил рисовать, я поставил свое сохнущее произведение у двери спальни мадам Велли, так, чтобы утром, проснувшись, она тотчас же увидела бы его.
Я сделал ей дарственную надпись.
И уже ложась спать, разыскал в словаре улиц и деревьев Экс-ан-Прованса ту, на которой помещалось весьма престижное заведение, именуемое в СССР адвокатурой.
_
18 августа
Ранним утром я уже двинулся через весь город к центру и к десяти утра, с удовольствием съев парочку круасанов с кофе, оказался перед стеклянной дверью учреждения, в которое в СССР в силу разных причин никогда бы не обратился.
Я не обратился бы и к французским адвокатам, но сама реклама, в которой сообщалось, что я юрист, заставила меня пофрондерить и решиться на весьма, впрочем, рискованный шаг, ибо кроме наития и желания победить я не имел ничего, я ведь не знал гражданское законодательство Франции столь хорошо, как, скажем, наше, которое я, в бытность свою в институте, сдавал раз, наверное, пятнадцать и в конце концов получил заслуженную "пятерку".
Пригладив немного височки, я заглянул в большой стеклянный зал, где сидели пять мужчин и одна женщина, и произнес традиционное громкое и тотчас же замеченное:
- Бонжур, мадам э мсье.
После этого, исчерпав основной блок известных мне французских слов, я нагло спросил по-английски:
- Ху кэн спик инглишь? - и получив сочувственную улыбку и уверения, что на двух, трех, а то и более языках говорят многие адвокаты Франции, я выбрал ближайшего ко мне сидящего и представился ему как коллега, выложив на стол газету, где сообщалось о советском юристе, специалисте в мытье посуды.
Адвокат мсье Дюфи понял меня с половины английского слова. Я только не знал, как будет по-французски понятие "личного неимущественного права" и сколько это право стоит во французской валюте. Но он меня понял и без специальных терминов. Единственное, о чем я беспокоился, имеет ли право на защиту адвоката не гражданин Франции, и оказалось, что вполне, как впрочем гражданин любой страны у нас.
Ну а теперь несколько слов в объяснение моей позиции на примере одной истории, которая произошла на моей памяти недавно, и участвовал в ней тогдашний начальник ГАИ страны Зверковский, дававший интервью французской, кстати, журналистке.
Она задала ему много вопросов, в частности, как дорожная полиция в СССР узнает о том, что машина, стоящая на обочине, неисправна и нуждается в помощи.
- Очень просто, - ответил Зверковский, - водитель включает мигающую сигнализацию.
- Хорошо, - сказала журналистка, - а если повреждена именно сигнализация?
- В таком случае, - любезно отозвался генерал, - можно выставить флажок.
- А если его нет?
- Ведро, - нахмурился генерал.
- Но этого же не может быть! Ведер не возит большинство водителей!
- В крайнем случае, - сказал Зверковский, - можно отвинтить сидение и положить его на дорогу.
Журналистка была в восторге, и в одной из парижских газет появилась публикация, состоящая из одной только фразы: "В Советском Союзе дорожная полиция всегда знает, когда неисправна машина участника дорожного движения. Возле такой машины водитель выставляет сиденье. Добрая традиция!"
Вот примерно такая история, вернее, такая ее направленность привиделась мне в публикации о том, что советский юрист квалифицированно моет посуду.
В рекламной заметке было нарушено мое личное неимущественное право и подменено понятие профессии. Получилось, конечно, смешно, и, вероятно, газета на этом выиграла. Во всяком случае, если судить по звонкам к мадам Матрене.