Мы выступили, как и было намечено, на следующее утро и к вечеру достигли места, где, по словам аборигенов, паслись слоны. Но и здесь нас ждала неудача. Слоны действительно прошли тут: повсюду виднелся их помет, кусты мимозы были выдернуты из земли и перевернуты вниз плоскими кронами – это огромные животные лакомились их сладкими корнями. Однако самих слонов нигде не было.
Они ушли дальше. Нам оставалось одно – следовать за ними, что мы и сделали. Ну и погоня же это была! Недели две или даже больше мы шли следом за слонами. Дважды настигали их (прекрасное, скажу вам, было стадо), но затем снова упускали. В конце концов мы нагнали их в третий раз, и мне удалось застрелить одного самца. Однако они снова ушли, да в такие дебри, что преследовать их было бесполезно. Раздосадованный, я прекратил охоту, и мы в прескверном настроении повернули назад, к лагерю, унося с собой бивни застреленного слона.
На пятый день мы добрались до невысокого копье, у подножия которого оставили фургон. Признаться, я взбирался на холм с приятным чувством путника, возвращающегося домой, потому что для охотника фургон – такой же родной дом, как комфортабельное жилище для цивилизованного человека. Я поднялся на вершину копье и взглянул вниз, туда, где стоял наш чудесный фургон с белым верхом. Но… фургона не было. А кругом, сколько хватал глаз, простиралась черная, выжженная равнина. Я зажмурился, посмотрел вновь и на месте лагеря разглядел лишь обуглившиеся бревна. Почти обезумев от горя и тревоги, я со всех ног побежал вниз, а за мной Ханс и Машуне. Не замедляя бега, я пронесся по участку равнины до ключа, где находился лагерь. Добежал – и тут же утвердился в своих худших опасениях.
Фургон со всем, что в нем находилось, включая мои запасные ружья и боеприпасы, был уничтожен степным пожаром.
Отправляясь в поход, я велел погонщику выжечь траву вокруг лагеря, чтобы предотвратить как раз то, что случилось. За излишнюю предусмотрительность я и был наказан! Верно, ветер взметнул пламя к полотняному верху фургона, и этого было достаточно. Не знаю, куда делись погонщик и проводник; должно быть, они испугались моего гнева и бежали, захватив с собой быков. Больше я их никогда не видел.
Я сидел у источника на почерневшей земле велда, тупо рассматривая обуглившиеся оси и дисселбум моего фургона (1). Уверяю вас, леди и джентльмены, мне хотелось плакать. А Машуне и Ханс громко ругались – один по-зулусски, другой по-голландски. В хорошеньком мы оказались положении. До Бамангвато – столицы государства Кхамы (2), ближайшего пункта, где мы могли рассчитывать на помощь, – было не меньше трехсот миль. А наши боеприпасы, запасные винтовки, одежда, продовольствие – все погибло! Я остался, в чем был: фланелевая рубашка да пара грубых башмаков. Из оружия – только винтовка восьмого калибра и несколько патронов. У Ханса и Машуне тоже по винтовке «мартини» и немного патронов. С таким снаряжением нам предстояло пройти триста миль по пустынной, почти необитаемой местности. Могу заверить вас, что я редко попадал в худшее положение, хотя бывал в разных переделках. Чего, однако, не случается в жизни охотника! Надо было искать выход из положения.
Кое-как скоротав ночь подле остатков фургона, мы утром двинулись в долгий путь к цивилизованным местам. Если б я вздумал подробно рассказывать обо всех трудностях и бедствиях этого ужасного путешествия, мне пришлось бы испытывать ваше терпение далеко за полночь. Поэтому, с вашего разрешения, я перейду прямо к описанию того приключения, о котором невесело напоминает пара буйволовых рогов на стене.
Коротко говоря, мы провели в пути около месяца, довольствуясь чем придется. Однажды вечером мы остановились на ночевку милях в сорока от Бамангвато. К этому времени положение наше стало уж вовсе не завидным. Мы шли голодные, совершенно измученные, с израненными ногами. К тому же, у меня разыгрался острый приступ лихорадки, отчего я почти ослеп и совсем ослабел; силе моей не позавидовал бы и ребенок. Боеприпасов, в сущности, не осталось – один-единственный патрон к моей восьмикалиберке да три на обе винтовки «мартини», которыми были вооружены Ханс и Машуне.
Итак, мы остановились на ночевку за час до захода солнца и развели костер – к счастью, у нас еще сохранилось несколько спичек. Помню, что место для привала мы выбрали прелестное. Сразу же за звериной тропой, по которой мы притащились, находилась ложбинка, окаймленная деревцами мимозы с плоскими кронами, а на дне ложбинки из земли бил ключ; чистая ключевая вода разлилась здесь озерком. По берегам рос кресс-салат, точь-в-точь такой, какой только что нам подавали к столу. Есть было нечего – еще утром мы прикончили остатки маленькой антилопы ориби, которую застрелили два дня назад. Поэтому Ханс – он стрелял лучше Машуне – взял два из трех оставшихся патронов к винтовке «мартини» и отправился на охоту в надежде раздобыть к ужину еще одну антилопу. Сам я слишком ослабел, чтобы идти с ним.
Машуне между тем обламывал засохшие ветки мимозы, чтобы соорудить скерм – шалаш для ночлега. Он поставил его ярдах в сорока от берега. За долгую дорогу львы причиняли нам немало неприятностей. Не далее как прошлой ночью мы едва не подверглись их нападению. Я нервничал, потому что из-за своей слабости не мог надеяться на себя. Не успели мы с Машуне закончить шалаш или, вернее, некое подобие его, как примерно в миле от нас раздался выстрел.
– Слышишь?! – напевно произнес Машуне по-зулусски, не то тревожась, не то радуясь. – Слышишь удивительный звук, который помог бурам повергнуть на землю наших отцов в битве при реке Блад? Ныне мы голодны, отец мой; желудки наши малы и сморщены, как высушенный желудок быка, но скоро они наполнятся добрым мясом. Ханс – готтентот, а значит, умфагозан – человек низшего сорта, но стреляет он как надо, конечно, как надо. Да возрадуется твое сердце, отец мой, скоро на огне появится мясо и мы воспрянем духом…
Вскоре солнце закатилось в своем алом великолепии, между землей и небом воцарилась великая тишина африканских дебрей. Львы еще не появлялись, вероятно, дожидаясь луны, для других зверей и птиц настала пора отдыха. Не знаю, как вам передать это ощущение полной тишины; мне, ослабевшему и встревоженному долгим отсутствием Ханса, она казалась зловещей, словно природа задумалась над некой трагедией, что разыгрывалась перед ее взорами. Тишина эта напоминала о смерти, а одиночество – о могиле.
– Машуне, – сказал я наконец, – где же Ханс? Из-за него у меня тяжело на сердце.
– Не знаю, отец мой, не знаю. Может быть, он устал и заснул, а может, заблудился.
– Машуне, ты же не ребенок, чтобы болтать такие глупости, – ответил я. – Скажи мне, видел ли ты хоть раз за все годы, проведенные на охоте бок о бок со мной, чтобы готтентот заблудился или заснул на пути в лагерь?
– Нет, Макумазан (это, милые дамы, прозвище, данное мне аборигенами. Оно означает – «человек, который встает ночью» или «который всегда бодрствует»). Я не знаю, где он.
Так мы переговаривались, и ни один не хотел произнести вслух то, о чем думал про себя. А думали мы о том, что с бедным готтентотом случилось несчастье.
– Машуне, – сказал я после долгого молчания, – спустись к воде и нарви зеленых растений, что растут там. Я проголодался, мне нужно поесть.
– Нет, отец мой, там, наверное, собрались духи. Ночью они выходят из воды и рассаживаются по берегам, чтобы просохнуть. Мне сказал об этом один исануси (3).
При свете дня Машуне был храбрецом, каких я мало встречал, но суеверия имели над ним большую власть, чем над цивилизованными людьми.
– Что ж, мне самому идти, дуралей? – строго спросил я.
– Нет, Макумазан, если твое сердце тоскует по этой странной траве, как сердце больной женщины, то я пойду, даже если духи сожрут меня.
И он действительно пошел к берегу и вернулся с большой охапкой кресс-салата, который я принялся жадно есть.
– А ты разве не голоден? – спросил я рослого зулуса, смотревшего мне в рот.
– Никогда я еще не был так голоден, отец мой.