– Ну, теперь я поняла, – говорила она, глядя ему в глаза, – теперь мне все ясно.

– Ясно? – спрашивал он, радуясь. – Да, совершенно.

– Ну и превосходно. Теперь дальше пойдем. В шестой лежит такой волосатый старшина, такой черный, скандальный. Насчет этого старшины я думаю так… И он рассказал, как и чем следует лечить скандального старшину, объяснял, почему именно старшина скандалист и какие у него боли. А Ольга Ивановна кивала головою, и он понимал, что ей важно и нужно его слушать, что она многого еще не знает, но что знать она будет, а если чего-нибудь и не поймет, то спросит у него. И это ощущение, что она спросит, странно успокаивало Александра Марковича и радовало ого.

Потом он проводил ее по коридору уснувшего госпиталя и попрощался с нею за руку, чего раньше не делал, а она взглянула ему близко и прямо в глаза и сказала:

– Ну, спокойной ночи, товарищ подполковник. Ни пуха вам ни пера! Все будет прекрасно, я уверена!

Он кивнул и пошел один дальше по коридору. Госпиталь спал, все двери из палат были открыты, дежурная санитарка дремала у своего столика. Левин шел, подняв голову, прислушиваясь, размышляя. Тихо дышали спящие. Горели синие лампочки. "Мое хозяйство, – подумал Левин. – Может быть, я прощаюсь? Может быть, я сентиментален? Может быть, мне хочется плакать? Может быть, мне хочется говорить жалкие слова?"

Нет, ему вичего такого не хотелось. Он хорошо себя чувствовал и не испытывал ни страха, ни робости. И не только завтрашний день не был ему страшен – ему не было страшно будущее. "Я освободился от страха, – спокойно решил он. – Вот в чем все дело. Я переболел страхом. Он остался позади. Теперь мне ничего не страшно, потому что – что может быть страшнее самого страха?"

В ординаторской его ждала Нора Викентьсвна со шприцем и морфием. Александр Маркович вежливо ее спросил, не скучала ли она; она ответила, что нет, не скучала, потому что никогда не скучает и считает, что скучают только лодыри и лежебоки.

– Возможно, – согласился он.

Насадив на крупный нос пенсне, Нора не торопясь и очень толково рассказала ему, что нынче творится на свете. Потом пояснила:

– Обычно я накануне беседы с кем-либо репетирую. Сегодня жребий выпал на вас…

– Я прослушал с большим интересом, – сказал Александр Маркович. – Вы, наверное, очень увлекаете ваших слушателей.

Нора Викентьевна пожала плечами и ответила, что бывают и неудачи.

Они еще поговорили на общие темы, повспоминали знакомых хирургов и некоторые клиники. Нора Викентьевна хвалила только Харламова.

– Этого хирурга я боготворю! – сказала она. – И давайте не спорить.

Левин даже и не собирался спорить.

Спросив, очистил ли он себе желудок и все ли сделано для подготовки к операции, Нора Викентьевна ввела ему морфий, уложила, укрыла одеялом и сказала:

– Очень рада была с вами познакомиться и убедиться еще раз в том, как лгут люди. Про вас говорят, что вы ругаетесь как извозчик и грубите своим подчиненным. Вряд ли это так… До завтра, товарищ подполковник. Спите!

А утром Левин, виновато улыбаясь, лег на тот самый стол, за которым оперировал всю войну. На его месте теперь стоял Харламов, а там, где обычно находились Ольга Ивановна и Баркан, были Тимохин и Лукашевич.

Впрочем, Ольга Ивановна тоже была тут, но как-то поодаль, точно чужая.

– Вот… пришлось вам тащиться в наш гарнизон, – сказал Александр Маркович Харламозу. – Может быть, мне следовало лечь к вам в базовый госпиталь?

– Да, да, дождешься вас, бросите вы свой госпиталь;– ответил Харламов, а дальше Левин не расслышал, потому что флагманскому хирургу надели марлевую маску.

Тимохин был уже в маске, руки держал далеко от себя и напевал негромко: "тру-ту-ту-тру-ту-ту!" А Лукашевич, похожий в халате и шапочке на привидение, которое устраивают дети из щетки и простыни, смотрел в окно и видел там, должно быть, то, что видел обычно и Левин: серый залив и на нем корабли – маленькие, словно игрушечные.

Наркотизировал Лукашевич, и Левину было почему-то приятно, что этот костлявый и раздражительный человек, прежде чем взять в руку его запястье, пожал ему плечо и слегка похлопал его, как бы о чем-то с ним договариваясь, как равный с равным, как старый и верный приятель. Потом он услышал шаги Тимохина и его приближающееся «ту-ту-ту-тру-ту-ту», и тотчас же ему сделалось противно от вcе усиливающегося запаха наркоза. Но тем не менее он продолжал считать, хоть это было вовсе и не обязательно, теперь он считал только для того, чтобы продержаться на некой поверхности, откуда его тянуло в быструю и верткую трясину. Еще какая-то мысль промчалась, он хотел схватиться за эту мысль, но не успел и стал проваливаться в омут – все глубже и быстрее, все быстрее и глубже, пока сознание не покинуло его.

"Тру-ту-ту-тру-ту-ту", – едва слышно, почти про себя напевал Тимохин, и никто не знал, что пел он так потому, что волновался. Знала об этом только его жена, Таисья Григорьевна, но ее не было здесь, а то бы она дотронулась до его плеча, и он сразу перестал бы напевать и сконфузился.

– Ну? – спросил Харламов тенорком.

– Да что ж, пожалуй, можно! – ответил Лукашевич, продолжая капать из капельницы на маску.

Нора Викентьевна смотрела сбоку на тонкую шею Харламова и на его плечи. По движениям шеи и плеч она всегда знала мгновение начала операции, и вот это мгновение наступило. Совершенно беззвучно и почти не глядя на столик, на котором в раз навсегда установленном порядке лежали хирургические «наборы», Харламов взял скальпель и сделал движение плечом и шеей. И Нора Викентьевна тотчас же сделала свое движение, а Тимохин – свое, и умные руки всех троих стали работать как руки одного человека – с идеальной, молчаливой и точной согласованностью.

Было очень тихо, только иногда сопел вдруг толстый Тимохин да слышалось дыхание Левина – ровное, но тяжелое. Иногда он всхлипывал чуть-чуть, точно собираясь заплакать, порою шумно вздрагивал. Но пульс был ровный, хорошего наполнения, и Ольге Ивановне теперь сделалось спокойно и не страшно. А потом она сама не заметила, как залюбовалась всей этой работой – и удивительным ритмом, который царил среди работающих людей, и тем, как они все понимали друг друга без слов, и самим Харламовым, который теперь перестал быть маленьким и тщедушным, а сделался словно бы крупнее и выше. И глаза Харламова ей нравились, она верила этим глазам, этому спокойному свету, этому упрямому и сильному выражению, делавшему ординарное лицо Алексея Алексеевича не похожим ни на кого из хирургов, которых она встречала.

– Ну? – спросил он тенорком.

Тимохин слегка наклонился и несколько секунд ничего не говорил, а только сопел.

– Опухоль проросла в ободочную кишку, – сказал Харламов. – Видите, Семен Иванович?

"Тук-тук… – бился пульс в руке у Ольги Ивановны, – тук-тук…"

Лукашевич два раза коротко вздохнул.

– Ну, вижу, – медленно и недовольно сказал Тимохин, Он точно бы не хотел согласиться с тем, что сказал Харламов, но соглашался вынужденно.

– Будем резецировать?

Сердце у Ольги Ивановны сжалось. "Тук-тук, – билось в запястье у Александра Марковича, – тук-тук". Сейчас они скажут самое главное. И от того, что они скажут, будет зависеть все.

Была секунда, когда ей не хотелось слышать, но все-таки она услышала голос Тимохина. Он пока еще не утверждал, а только спрашивал, но по тому, как он спрашивал, она поняла, каким может быть ответ.

– А это, вы думаете, не карциноматоз забрюшинных желез? – почти лениво и очень медленно, как ей казалась, спросил Тимохин.

Харламов молчал.

"Может быть, еще нет…" – безнадежно подумала Ольга Ивановна.

– Да, – ответил Харламов. – Да, тут двух мнений быть не может, картина чрезвычайно ясная.

Они еще помолчали. Потом Харламов сказал решительным, несомневающимся тоном:

– Паллиативная операция слишком опасна, радикальная невозможна. Придется зашивать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: