— Надо же, а дни-то становятся все длинней и длинней, — тихонько вставляет Анна Дэбаред, — прямо на глазах.
— Да, так оно и есть, — соглашается мадемуазель Жиро.
Солнце, появившееся повыше, чем в тот же час на прошлом уроке, с неопровержимостью подтверждает ее слова. К тому же день выдался такой теплый, что небо даже подернулось дымкой, конечно совсем легкой, едва заметной, но все равно преждевременной для этого сезона.
— Я жду ответа.
— А может, он просто не слышал?
— Да полно вам, все он отлично слышал. Вы, мадам Дэбаред, упорно не хотите взять в толк, что он делает это назло.
Мальчик чуть поворачивает голову к окну. И так и замирает, косясь в сторону, разглядывая на стене муаровую рябь от солнца, отраженного морем. Только одна мать может видеть его глаза.
— Ах ты, бесстыдник мой маленький, сокровище мое, — едва слышно шепчет она.
— Четыре четверти, — произносит мальчик без всяких усилий, опять не шелохнувшись.
Глаза его в этот вечер почти цвета неба, с той лишь разницей, что в них еще играют золотистые отсветы волос.
— Придет время, — заверяет мать, — он все выучит и будет отвечать без запинки, непременно, просто надо немного подождать. Пусть даже ему и не хочется, все равно выучит.
И смеется — весело, беззвучно.
— Вам должно быть стыдно, мадам Дэбаред, — заметила мадемуазель Жиро.
— Да, все так говорят.
Мадемуазель Жиро расцепила сложенные на груди руки, ударила карандашом по клавишам, как привыкла делать это за тридцать лет, что давала уроки музыки, и крикнула:
— Гаммы? Десять минут одни гаммы. Я тебя проучу. Для начала до мажор.
Мальчик снова поворачивается лицом к пианино. Обе руки одновременно поднимаются с колен, одновременно с какой-то торжественной покорностью касаются клавиш.
И гамма до мажор заглушает шум моря.
— Еще раз, с начала. Иначе с тобой не сладить.
Малыш играет там же, где и в первый раз, точь-в-точь в той самой загадочной части клавиатуры, откуда гамме и полагалось начинаться. И в волнах негодования дамы звучит вторая, а потом и третья гамма до мажор.
— Продолжай. Я сказала, десять минут.
Мальчик оборачивается к мадемуазель Жиро, глядит на нее, руки так и остаются небрежно лежать на клавишах, безвольные, будто о них просто позабыли.
— Зачем? — недоумевает он.
От злости лицо мадемуазель Жиро делается таким уродливым, что мальчик, отвернувшись, снова уставился в пианино. Опустил руки на положенное место, застыл в безукоризненной позе примерного ученика, но не заиграл.
— Ах вот как?! Нет, это уже слишком.
— Мало того, что они никого не просят производить их на свет, — все еще смеясь, замечает мать, — их еще вдобавок ко всему заставляют учиться играть на пианино, чего ж вы хотите…
Мадемуазель Жиро пожимает плечами, прямо ничего не отвечая на реплику этой женщины, и, вообще не обращаясь ни к кому конкретно, как-то сразу успокоившись, бормочет, будто только для самой себя:
— Странно, но, если разобраться, ведь именно дети и делают нас такими злыми…
— Ничего страшного, — примирительно замечает Анна Дэбаред, — вот увидите, настанет день, и он выучит все, и эти гаммы тоже, будет разбираться в этом так же хорошо, как и в ритмах, размерах, темпах и всем прочем, это ведь неизбежно, даже успеет устать от них, пока будет учиться.
— Ах, мадам, ну и воспитание же вы ему даете! — восклицает мадемуазель Жиро. — Просто уму непостижимо!
Крепко хватает рукой мальчишечью головку, поворачивает к себе, силой пытается заставить его взглянуть на себя. Мальчик опускает глаза.
— Ты будешь делать то, что я скажу. Еще и наглец к тому же! А теперь, пожалуйста, три раза соль мажор. Но сперва еще раз до мажор.
Мальчик снова заиграл гамму до мажор. Она прозвучала разве что чуть небрежней, чем прежде. Потом снова замешкался.
— Соль мажор, ты что, не слышал, а теперь соль мажор.
Руки соскользнули с клавиш. Голова решительно опустилась. Маленькие ножки, болтающиеся все еще высоко над педалями, сердито потерлись друг о дружку.
— Ты слышишь или нет?
— Не сомневаюсь, — вмешивается мать, — ты все отлично слышал.
Нежности этого голоса, такого родного, мальчик еще не научился противиться. Не отвечая, снова поднимает руки, опускает на клавиши, точно туда, куда и положено. И в волнах этой материнской любви звучит гамма соль мажор, один раз, потом еще. Гудок со стороны арсенала возвещает конец рабочего дня. Свет становится немного ниже. Гаммы исполнены столь безукоризненно, что смягчают даже гнев дамы.
— Это не только полезно для характера, но еще и тренирует пальцы, — замечает она.
— Да, вы правы, — с грустью соглашается мать.
Однако, прежде чем сыграть гамму соль мажор в третий раз, мальчик снова останавливается.
— Я ведь сказала, три раза. Ты что, не понял? Три раза.
Но тут мальчик решительно убирает руки с клавиш, кладет их на колени и возражает:
— Не буду.
Теперь солнце уже склонилось так низко, что все море вдруг осветилось его косыми лучами. Невозмутимое спокойствие овладело мадемуазель Жиро.
— Одно могу сказать, мадам, мне жаль вас.
Малыш украдкой скользнул взглядом в сторону этой женщины, которая якобы заслуживала жалости, но все равно смеялась. Потом неподвижно застыл на месте, поневоле — спиной к матери. Время клонилось к вечеру, поднявшийся с моря ветерок пронесся по комнате, где все дышало враждебностью, шевельнул мягкую травку волос маленького упрямца. В тишине ножки под пианино затанцевали, выделывая в воздухе еле заметные па.
— Одной гаммой больше, одной меньше, — смеясь, возражает мать, — какая разница, ну что тебе стоит, еще одну гамму, только и всего…
Мальчик обернулся, только к ней одной:
— Терпеть не могу эти гаммы…
Мадемуазель Жиро поочередно оглядывает обоих, глухая к словам, вконец обескураженная, возмущенная до глубины души.
— Долго мне еще ждать?
Мальчик усаживается лицом к пианино, но как-то боком, держась как можно подальше от этой дамы.
— Солнышко мое, — просит мать, — ну, пожалуйста, еще один разочек.
Ресницы моргнули в ответ на эту просьбу. Но он все еще колеблется.
— Ладно, но только не гаммы.
— Нет, вот именно гаммы, и ничто другое!
Он еще чуть-чуть поколебался и, когда та уже вконец отчаялась, все-таки решился. Заиграл. Но безысходная отчужденность мадемуазель Жиро в этой комнате не исчезла — в эти минуты она чувствует себя здесь в полнейшем, неразделенном одиночестве.
— По правде сказать, мадам Дэбаред, не уверена, смогу ли я и дальше давать ему уроки музыки.
Гамма соль мажор снова прозвучала безукоризненно, разве что чуть быстрее, чем прежде, но самую малость.
— Поверьте, — делает попытку оправдаться мать, — все дело просто в том, что он делает это без всякого желания.
Гамма закончилась. Мальчик, совершенно безучастный к происходящему, приподнимается с табуретки и пытается сделать невозможное — разглядеть, что творится там внизу, на набережной.
— Я непременно объясню ему, что без этого никак не обойтись, — с деланным раскаянием обещает мать.
Мадемуазель Жиро принимает вид одновременно высокомерный и скорбный.
— Вы не должны ему ничего объяснять. Не ему, мадам Дэбаред, решать, нужны ему уроки музыки или нет, вот это и называется настоящим воспитанием.
Она стукнула рукой по пианино. Мальчик отказался от своих тщетных попыток.
— А теперь сонатину, — устало произносит она. — Четыре такта.
Мальчик сыграл ее так же, как гаммы. Он отлично знал ее. И, несмотря на его упорное нежелание, это была настоящая музыка.
— Что поделаешь, — под аккомпанемент сонатины продолжала свое мадемуазель Жиро, — есть дети, к которым надо проявлять строгость, иначе от них ничего не добьешься.
— Я попытаюсь, — пообещала Анна Дэбаред.
Она слушала сонатину, музыка шла из глубины веков, доносимая сюда ее собственным ребенком. Часто, слушая его, она, и сама с трудом веря в это, едва не теряла сознание.