И офицеры и граф Иштван уже по многу раз слышали эту историю, тем не менее она понравилась всем, а больше всех Пружинскому.
— Браво, браво! — воскликнул граф Иштван и чокнулся с начальником гарнизона. — Озорник был ты в молодости, дорогой мой родственник! Однако послушаем теперь о приключении в Пожони…
— О нет, нет, не смею, мне совестно! Седины господина бургомистра… — отнекивался начальник гарнизона, покручивая ус.
— Полно, братец, — перебил его Иштван. — Он тоже с удовольствием послушает. Не правда ли, Блази?
Бургомистр улыбнулся в знак согласия.
Под звон бокалов бутылки пустели, настроение все поднималось, и вскоре граф Иштван, подойдя к окну, крикнул одному из своих солдат, чтобы прислали лапушнянскпй оркестр.
Начальник будетинского гарнизона шепнул Блази на ухо:
— Надо его во что бы то ни стало споить. У меня есть отличный план.
Бургомистр подмигнул ему своими честными зелеными, как у кошки, глазами.
— Господа, ну что же, услышим мы, наконец, эту историю, про пожоньскую даму?
— Да, да, просим!
— Богдан, вина! А солдатам выкатить бочонок палинки![27] Ну, рассказывай, что там приключилось с пожоньской дамой?
— Дайте прежде закурить. Ну вот, теперь все в порядке…^ Итак, стояли мы в Пожони, теперь уж не помню, в каком году. Был я тогда молодым бравым гусаром. Пружинский, правда? Он знавал меня в то время… знавал, потому что у меня водились денежки. Так вот, стоял я на квартире в одной почтенной семье, у некоего господина Винкоци, если память мне не изменяет. Бедняга служил чиновником в таможне. Была у него молодая красивая жена, грациозная, как серна, с этаким чуть вздернутым носиком (замечу, что курносенькие всегда приводят меня в особенное волнение). Но такая скромница, такая невинная и стыдливая, прямо, святая мадонна. Прожил я в этой семье уже несколько недель, но видел ее очень редко, да и то лишь на мгновение: проскользнет мимо меня и исчезнет. Раскланяешься с ней, а она кивнет головкой и, потупив глазки, а ускользнет, словно боится, что я заговорю с ней… Так что вскоре я совсем перестал думать о ней. Как-то раз поехал я в Вену. В одном купе со мной оказалась дама, настоящая красавица в столь поэтической поре увядания. Словом, замечательный экземпляр женщины бальзаковского возраста между тридцатью и сорока годами, умудренной богатейшим опытом. Представьте себе, дорогие друзья, я тотчас влюбился в нее по уши. А это не шуточное дело, скажу я вам, потому что женщины в те годы липли ко мне, как мухи на мед. Ты же помнишь меня, Пружинский?
— Дальше, дальше!
— Начал я за ней ухаживать, все настойчивее, напористей. Сперва она не возражала против этого и даже раза два ответила мне кокетливо, но потом, увидав, что я не шучу, предупредила, чтобы я не тратил попусту времени, потому что у нее есть возлюбленный в Вене, к которому она как раз едет. И до того ловко сумела остудить меня и перевести разговор на обыденные темы, что я до сих пор этому дивлюсь. Она спросила, как меня зовут, доволен ли я Пожонью и у кого остановился на квартире. Я назвал себя и сказал, что живу в доме некоего Винкоци. "У Винкоци? — удивленно воскликнула моя спутница. — Так ведь там прехорошенькая хозяйка". — "Да что толку! — отвечал я с раздражением. — Ведь это святая, разве с ней пофлиртуешь!" Дама рассмеялась мне в глаза: "А вы все-таки попытайтесь, капитан!" Я покачал головой в знак того, что все мои попытки будут бесполезны, но спутница моя только улыбалась плутовато. А когда мы в Вене вышли на вокзал, она шепнула мне на ухо: "Я-то лучше знаю, капитан. Ведь госпожа Винкоци — моя родная дочь!"
— Потрясающая история! — восторгался Пружинский.
— Друг мой, ты превзошел даже Боккаччо! — заметил сквозь смех граф Иштван.
— Да, но где же продолжение? — приставали офицеры к своему начальнику.
Майор осушил бокал вина, аккуратно вытер длинные усы, его голубые, блестящие глаза погасли, словно неприятное слово задуло их пламя, на лбу собрались складки, и он, положив свою широкую ладонь на сердце, вежливо, но с упреком возразил офицерам:
— Господа! Я — джентльмен с головы до пят!
По этому поводу пришлось снова чокнуться, затем, но сигналу графа Иштвана, лапушнянский военный оркестр заиграл знаменитую песню времен Ракоци, текст которой состоял из смеси венгерских и словацких слов:
Когда я был куруцем у Ракоци в войсках, В сафьяновых червонных ходил я сапогах.
В пылу веселья никто даже и не заметил, как минул полдень; между тем и господа и солдаты проголодались. Комендант Ковач доложил графу, что армия голодна.
— Ну так выведите войска за город, на какую-нибудь большую поляну, и пусть они там сварят себе в котлах гуляш. Выпрягите одного вола из упряжки — вот вам и мясо!
Войска направились к Вагу, и там, на поросшем осокой берегу, зажгли костры и разбили лагерь. А господа остались обедать в ресторане, в атмосфере мужского юмора, который после обеда забил ключом. Золотистая дымка хмеля потихоньку стала заволакивать все земные горести и печали, особенно после того, как господа выпили черного кофе и закурили «облагороженные» господином Яговичем сигары. «Облагораживание» состояло в том, что Ягович, систематически скупая у молодых господ Мотешицких пустые коробки из-под гаванских сигар по десять крейцеров за штуку, наполнял эти коробки, за долгие годы насквозь пропитавшиеся благородным запахом гаванских Табаков, сигарами, изготовленными из местных дешевых сортов табака, чтобы они впитали в себя хоть какую-то долю аромата, исходившего от коробок. (Только армянин способен додуматься до такого!)
Но если хмель образно называют могильщиком горестей настоящего, то дым сигары — художник, в самых радужных красках рисующий человеку будущее. Так что настроение у всех было превосходным. Пружинский сбросил доломан и, оставшись в сорочке, принялся лихо отплясывать «Подзабучкий». Начальник гарнизона и своих офицеров подзадоривал: "Ну-ну, друзья, веселиться так веселиться!" — а сам без устали развлекал графа Иштвана, рассказывая одну историю за другой, пока тот, почувствовав себя совершенно как дома, приказал принести «казну» н, высунувшись в окно, начал бросать под ноги прохожим целые пригоршни медяков. На новом месте забава удалась, пожалуй, даже лучше, чем в замке, так как все пространство перед окном "пивной для господинов" густо поросло крапивой и терновником, и было крайне занятно смотреть, как бедняки, не обращая внимания на колючки л ожоги крапивы, ползают на четвереньках в поисках монет.
Видя, что Понграц в отличном расположении духа, бургомистр Блази и начальник будетинского гарнизона весьма дипломатично стали уговаривать его отказаться от уничтожения полезного шахтерского города. В конце концов стоит ли какая-то балаганная девка того, говорили они, чтобы из-за нее знатный магнат тащился со своей армией за тридевять земель! Какой смысл идти под Бестерце, проливать там кровь, разрушать и уничтожать город — и все это ради Эстеллы, когда такое добро на каждом шагу можно найти.
Но граф Иштван оставался непреклонен и отвечал на их доводы иронической улыбкой, покачивая головой:
— Мне не Эстелла нужна. Я презираю женщин. В жизни своей я ни одной из них не поцеловал, и меня никогда не влекло к ним, потому что, господа, последнюю настоящую женщину мир потерял в лице Илоны Зрини.[28] Однако от своего права я не отступлюсь и кровью смою оскорбление, нанесенное моему гербу. Я должен посрамить город Бестерце!
Каких только доводов не приводили бургомистр и начальник гарнизона! Они доказывали графу, что его престиж пострадает, если Бестерце окажется сильней; пусть-де он подумает и о том, какой урон нанесет его поражение славе рода Понграцев. Кроме того, умный всегда должен быть уступчивее дурака.
Блази и майор так долго уговаривали его, один красноречивее другого, что под конец Понграц умолк, перестав им возражать. Они подумали было, что у графа иссяк запас аргументов и он начинает поддаваться их уговорам, однако, приглядевшись, увидели, что граф попросту уснул, утомленный длинными речами и бесчисленными бокалами вина.