Что и говорить, водились сумасброды и в старину!

* * *

Лети, лети, пчелка, жужжи, собирай нектар с диких гвоздик в недецком парке! Мне не о чем тебя спросить. Ведь ты ничего не знаешь о девушке, которая тоже когда-то порхала по этому парку, наслаждаясь ароматом гвоздик и роз. Может быть, только предки твои в двадцатом колене видели, как она проходила вот по этой тропинке, слышали, как скрипит под ее маленькими башмачками желтый гравий. А ты, пчелка, уже ничего не можешь знать об этом. Другое дело те старые деревья. Они-то, наверное, слышали горестные вздохи бедняжки. Первое время она говорила: "Ах, когда же он бежит отсюда?", а потом, с еще большей грустью, стала повторять: "Ах, когда же он вернется?" Все это они слышали, но не понимали, почему девушку печалит и то, что он не бежит, и то, что он не возвращается… Между тем и в том и в другом был смысл, — только первые слова Аполки относились ко времени, когда Тарноци томился в темнице, а вторые она произносила позже, когда он загадочным образом исчез из заточения.

Однако до чего коварны, тщеславны и капризны садовые цветы: с тех пор как женщина не ласкает их своим взором, они одичали, огрубели; фиалки поблекли, розы, которые были когда-то одеты в сотни пышных лепестков, так опустились, что носят теперь лишь одну юбочку. Тебя, жужжащая пчелка, все это не интересует, так лети же, лети своим путем! Мне не о чем тебя спросить.

А вот ты, старый филин, хохочущий по ночам на полуразрушенной башне, с которой некогда труба Кореняка собирала в замок ополченцев, ты, уж наверное, помнишь те дни. Должно быть, ты и тогда хохотал на развалинах какой-нибудь башни, созывая привидения, призраки, тени, способные проникнуть туда, куда и птица не залетит, и змея не проползет, — сквозь закрытые ворота и окна. И они собирались в замок — пугать хозяина, наводить на него страх, ходить за ним по пятам, звать его на разные голоса и дразнить, ускользая от него.

Кто наслал вас на него, бесплотные духи, фантасмагории; тени? Откуда вы пришли и куда делись потом? Ведь если вы существовали когда-то, здесь ли, там ли, значит, вы всегда существуете!

Коршун, каждодневно терзавший Прометея, был ангелом по сравнению с вами: ведь он клевал только печень героя, а вы пожирали мозг несчастного графа.

За что? Кто знает! Кто может сказать, почему именно так, а не иначе поступает великий горшечник — рок? Ведь люди в его руках — горшки, и он один решает, как и когда их разбить.

И хотя ты, наверное, что-то знаешь, старый филин, хохочущий на башне, с которой трубил Кореняк, я не стану тебя расспрашивать. Ведь меня интересует «что», а не "почему".

Исчезновение узника Тарноци из темницы, которое никто из обитателей Недецкого замка не мог объяснить, окончательно сломило Иштвана Понграца.

Его охватил ужас, преследовали странные предчувствия.

— Они отнимут у меня девушку! — постоянно повторял он, и зубы у него стучали от страха.

Тщетно пытались успокоить его «друзья», уверяя, что никто не заберет у него Аполку, а если и заберут — невелика утрата. Да и кто может ее забрать? Тарноци небось рад, что сам убрался подобру-поздорову. Едва ли он рискнет еще раз появиться в замке. В Жолне девиц достаточно — больше, чем диких маков во ржи, — найдет он себе другую.

Но Понграц качал головой: это черт освободил Тарноци, ему помогают сверхъестественные силы. Черт мстит ему, Иштвану Понграцу, и когда-нибудь явится и утащит его самого. Аполку нечистая сила не тронет. О, разве может она коснуться Аполки! Но за нею придет любовь, которая сильнее черта, ведь она по женской линии приходится племянницей лукавому (хотя по мужской — в родстве с небесами).

Ночью Понграц не знал покоя: его мучили галлюцинации, он то и дело просыпался и звал на помощь. Иногда видения преследовали его даже днем, и он спасался от них во двор. Однажды граф выскочил наружу нагишом. Ковач и Пружинский кинулись за ним и, поймав его, силой водворили в спальню; когда ему положили на голову ледяной компресс, он затих.

Бедняга таял как свечка, с каждым днем теряя человеческий облик. Иногда он жаловался, что у него в груди поселилась змея, и она внушала ему такой ужас, что капеллану приходилось повсюду сопровождать его, а когда граф садился отдохнуть где-нибудь в саду или в коридоре, тот должен был очерчивать вокруг него заклятый круг, чтобы дьявол не мог переступить через него.

— Не балуй, не подходи ко мне, Асмодей! — кричал он невидимому врагу. — Не то я тебе задам!

Тяжело было видеть этого обезумевшего, сломленного согбенного человека, еще недавно такого крепкого и бравого! Он хирел со дня на день: глаза глубоко ввалились, подернулись какой-то серой пеленой (лишь когда граф гневался, они вновь сверкали зловещим зеленым огнем); синяки под глазами становились все больше. Взглянув на себя в зеркало и приметив их, Понграц всякий раз жаловался:

— Это следы копыт Асмодея, он всю ночь лягал меня ногой в лицо.

В дни, когда Понграц был спокоен (выпадали еще и такие), он часами сидел молча, уставившись в одну точку с добродушным видом. А то ложился на устланный коврами пол и часами тасовал карты, сдавал их и играл сам с собой. Если Аполка, придя навестить его, спрашивала, как он себя чувствует, граф с важным, таинственным видом шептал ей: "Сейчас играл в карты с богом. И выиграл". Выигрывая, он весело улыбался, когда же проигрывал, был крайне удручен.

А если Аполка, бывало, спросит, на что они играют с богом, граф только понурит голову, иногда заплачет, но тайны ни за что не откроет.

В хорошие свои дни он что-то мурлыкал себе под нос, был покладист, ходил смотреть, что поделывает его паук-крестовик (тот, разумеется, ничего не делал), а после обеда шел на конюшню угостить сахаром любимую кобылу Ватерлоо, гладил ей гриву, похлопывал по холке, иногда целовал в белую звездочку на лбу. А то шел в парк. Гуляя по аллеям, он никогда не прикасался к благородным садовым цветам — камелиям, гиацинтам, магнолиям; зато, найдя на меже среди травы полевые цветы, срывал их и украшал ими свою шляпу.

Обычно сумасшедшие любят полевые цветы, — верно, потому, что они растут дико и расцветают в траве где попало, по безумной прихоти земли. Но ведь и мысли безумца — это дикое цветение его чувств, коих не касаются ножницы садовника-разума. Словом, они — братья.

Спустившись в ту часть парка, где на берегу пересохшего ручья стояла беседка, граф Иштван подолгу рылся в галечнике, выбирая самые цветистые камешки, и набивал ими свои карманы. Особенно он радовался, находя гальки шафранового цвета. Он высыпал свои трофеи на пол посередине геральдического зала, где лежала уже целая груда речной гальки, и, когда к нему заходил Пружинский или Памуткаи, с такой гордостью указывал на нее, словно это были сокровища сказочной Индии.

— Вот собрал кое-что для моей дочурки. Хватит ей на жизнь, когда меня не станет.

Мысль об Аполке никогда не покидала его… Это была маниакальная привязанность, особенно ярко проявлявшаяся в его трудные дни, когда он бесновался, ломал и сокрушал все вокруг. Его преследовали галлюцинации — из стен, из мебели раздавались голоса, то еле слышные, то оглушительные. Перед ним бродили и плясали призраки, которых никто, кроме него, не видел; к нему обращались предки — и лишь он один слышал их голоса и беседовал с ними; он боролся с незримыми врагами, швырял в них дорогие вазы и все, что попадалось под руку. Тогда бежали за Аполкой. Девушка приходила и с упреком говорила больному:

— Ради всего святого, Иштван Четвертый, что вы делаете? Ай-яй-яй, Иштван Четвертый!

Больше всего нравилось графу, когда его именовали "Ишт-ваном Четвертым". Но и одного взгляда Аполки было достаточно, чтобы он утихомирился; горящие лихорадочным огнем глаза наполнялись слезами, руки опускались, хрипы в груди прекращались, и дыхание становилось ровным. Из зверя он мгновенно превращался в беспомощного человека, которого девушка брала за руку, уводила, словно ручного барашка, в переднюю, где всегда стояло ведро ледяной воды; Аполка мочила полотенце и накладывала больному на виски холодные компрессы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: