У меня на левой руке вырезано: «Отвернись», а на правой — "Remember, you bitch", левая заживает уже, а правая пока нет, значит, смотреть уже можно, забыть еще нельзя. Смотреть уже можно, но лучше с некоторого расстояния, в детали не вникая, лучше даже боковым зрением, и тогда меньше пугаться, хотя, собственно, пугаться особо нечего, скоро заживет совсем, можно будет забыть. Всё заживет, всё, — обои рваные срастутся, затянется трещина в кухонном окне, — сначала липким чем-то, потом покроется корочкой, потом зарастет, — дверь в туалет отрастит из культи новую ручку, даже сильнее прежней, на поредевшей одежной щетке пробьются новые волоски. Будем выздоравливать, будем забывать, а смотреть — нет, не будем, так не выздороветь и не забыть, — а будем носить длинные рукава, и тогда постепенно, постепенно. Длинные рукава будем носить в этот раз, в следующий, может, высокий воротник, а как-нибудь случится дойти и до очков солнечных, или перчаток, или юбки длинной, — это уж где что напишем, куда попадем. Но сейчас будем выздоравливать, вон уже сигарета не падает, вон уже люди с лицами за окном пошли.
В горле твоем пищаль, в голове блицкриги, губы сложены орудийным жерлом, шестизарядный механизм, спуск под левым коленом, доброе утро, мой ангел. Доброе утро, вот тебе мартиролог, тонкими пальцами аккуратно впиши мое имя между Ольгой и Ярославной, дату оставь открытой — пока неясно, сколько мне еще умирать в твоей светлой горенке на проспекте Вернадского, дом четыре. Загляни в холодильник, видишь — зима, видишь — лед на Яузе, снег на полках, дети играют в Карбышева, три фигуры особенно удались им, и лучше всех — девочка, защищающаяся от струй руками. Загляни в духовку, видишь — лето, видишь — костры геенны выстроились в три ряда и приветственно машут мне ровными языками, "ждем, — говорят, — приезжай, скучаем", видишь — жирная чернота украинского чернозема, колкие крошки разбитых стен «Интуриста», запах кислой капусты из бочек ресторана "У Швейка", летняя веранда, зонтики, хорошенький мальчик в обтяжку блюет на заднем дворе мясным пирогом и пивом, двадцать четыре часа до чумы, он первый. Кажется, мне уже не страшно, кажется, еще не больно. Загляни в мартиролог — видишь, осень, видишь, третьей строчкой идет Сталлоне, шестой — Шварцнеггер, видишь, это мое имя, ты вписал его утром между Ольгой и Ярославной, и теперь мне не страшно потеряться или забыться, можно, мой ангел, я забудусь, пока кровь идет тонкой струйкой и голова только начинает кружиться, в горле моем бабочка, в голове духовой оркестр, губы хватают воздух и рвут в клочки, как пальцы — простынь, многозарядный механизм, спуск на обоих запястьях, затяни потуже.
К нам пришел спаситель, говорит: "Милые дамы, это совершенно безнадежный случай, я умываю руки. Я советовался с коллегами, мы даже запросили помощи у нескольких крупных НИИ в Массачусетсе и Лиссабоне, но, видимо, изменить что бы то ни было уже не в наших силах. Я понимаю вашу скорбь, но при этом совершено не чувствую себя вправе подавать вам напрасные надежды". Мы говорим: господи, дорогой спаситель, но неужели ничего, ничего, совершенно ничего нельзя для него сделать? Он берет мою ладонь в свои ладони, смотрит мне в глаза и говорит: «Мужайтесь». Тогда сестра начинает плакать, а я стараюсь держаться и говорю: спасибо Вам, я понимаю, Вы сделали все, что могли, просто это настолько больно, невыносимо… Он смотрит на меня с состраданием и говорит: простите меня за бестактный вопрос, сколько Вам лет? Двадцать семь, — говорю я, и слезы текут мне в рот, — двадцать семь. И тогда он говорит мне: я, наверное, покажусь Вам циничным, но Вы еще молоды, у Вас будет другой сливной бачок. Это, конечно, не восполнит вашей утраты, но все-таки… Я хочу ударить его, конечно, но понимаю, что он просто старается меня утешить, и с усилием говорю: спасибо вам, правда, спасибо. Когда он уходит, я возвращаюсь в гостиную и говорю сестре: Лена, пойдем, тебе надо что-нибудь съесть, на тебе лица нет, — и мы идем в район кафе маленькими улочками, держась подальше от магазинов сантехники.
Смертию смерть поправ, больше не оживем, третьего раза не дано, и спасибо, вырвались, теперь — поспать, отдохнуть. Вчера мы бились и бились, позавчера мы бились и бились, третьего дня мы едва не упали замертво, когда поняли, что нам еще биться и биться, и вот наконец — поспать, отдохнуть. Если у меня вдруг откроются глаза — ты их пятачками, если у меня вдруг рука упадет — ты ее на грудь. И я тебе тоже так, здесь надо друг за друга, иначе не отдохнуть, не поспать. Смертию смерть поправ — это нам не очень хорошо, это как-то напрягает и обязывает, мы ведь должны что-то делать теперь, поправ? — нет, поспать, отдохнуть. У меня горло болит, как ты думаешь, я умру? Вот и я думаю, что не знаю. Но ты пятачками, если что.
Мы вчера бегали по Тверской; ну так — бегали по Тверской, не для здоровья, господь с тобой, просто бегали, туда-сюда, от телеграфа до Охотного ряда, и выбежали бы на Моховую, если бы не упали в переходе.
Кате Андреевой
Катечка говорит: "Ты ведь можешь в любой момент у меня пожить, ты же знаешь, у меня и место есть, и всё, в любой момент, даже не задумывайся". Катечка говорит: "Это ты замоталась просто, так же тоже нельзя", — и я ей ладошку целую, — и так тоже нельзя, и я, конечно, задумываюсь, не раз задумаюсь еще. Катечка, так нельзя со мной, я ведь действительно могу прийти и в любой момент, и в неподходящий, и в страшный, в особо какой-нибудь страшный момент могу остаться пожить, а потом как? Мы же перепутаем всё, все наши свитера и маечки, хвостики от модемов перепутаем и наших мальчиков, ключи перепутаем и полотенца в ванной, будильники и подушки, а потом мне уходить пора будет, — как мы разберем всё это, на что поделим? Катечка, говорю я, Катечка, спасибо тебе, только у меня, знаешь, сегодня в голове что-то клацает, перебивается со звона на треск, с воды на хлеб, не сердись, говорю, Катечка, я неумная, я вчера оказалась неизвестно где, я и сейчас непонятно кто. Катечка, говорю я, я пожить к тебе приду, ты меня не выгонишь? Ну что ты, говорит Катечка, ну что ты, ну что ты, зайчик.
СКАЗКИ ДЛЯ НЕВРАСТЕНИКОВ
Настику
Жили-были братик и сестричка, и один раз на Новый Год родители подарили им хомячка. Хомячок был маленький, рыженький, он умел подавать лапку, и дети его очень любили. Братик и сестричка сделали хомячку уютную клетку, постелили в ней мягкий коврик из старого полотенца и всегда следили, чтобы у их хомячка была в поилке чистая водичка. Детям очень нравилось, когда их хомячок хорошо кушал, и они старались приносить ему ту еду, которую хомячок любил больше всего. Хомячок ел и зернышки, и яблоки, и тыквенные семечки, и кабачки, и сыр, — но больше всего ему нравился мелко нарезанный овощной салат. Когда дети это поняли, они очень обрадовались, и теперь каждый день они мелко резали для своего хомячка овощной салат. От салата хомячок стал очень быстро расти, и уже через неделю пришлось переселить его из клеточки в коробку от телевизора. Дети продолжали не чаять души в своем хомячке, но салату ему требовалось все больше и больше, через месяц хомячок каждый день съедал уже целую выварку мелко нарезанного овощного салату, и детям пришлось забросить уроки, чтобы с трех часов дня становиться к столу и вместе мелко резать для хомячка овощной салат. Очень скоро, когда хомячок уже занимал всю детскую, а сами дети переселились жить на балкон, братика и сестричку выгнали из школы за неуспеваемость. Сестричка немножко поплакала, а братик сказал: "Ничего, зато у нас есть наш хомячок, мы ему нужны и он никогда нас не покинет. Скоро полдень, идем, нам пора на кухню — мелко резать нашему хомячку овощной салат". Когда дети дорезали первую цистерну салата, к ним на кухню пришли мама и папа, и папа сказал: дети, вам уже почти по тридцать лет, и пора понять, что ваш хомячок — никакой не хомячок, а страшный и ужасный Salad Monster, о котором нам даже писали в журнале «Афиша». Мы должны выгнать его — или он съест ваши молодые жизни вместе с мелко нарезанным овощным салатом. Нет, сказали братик и сестричка, вы не можете заставить нас разлюбить нашего хомячка! — и они сбежали из дома, а Salad Monster ехал за ними на подъемном кране. Братик и сестричка сняли маленький-маленький домик далеко за городом, а прилегающий к домику пустырь обнесли высокой чугунной решеткой, которую Salad Monster мог погнуть, но не сломать. Теперь братику и сестричке было уже за шестьдесят, они просыпались на заре и сразу шли резать салат, чтобы к вечеру свалить его в конце пустыря огромной кучей, от которой к полуночи не оставалось и следа. Здоровье у братика и сестрички было уже не то, что раньше, к вечеру они еле держались на ногах, и однажды сестричка, глядя на свои мозолистые руки и слушая, как Salad Monster за окном ураганом сметает с таким трудом нарезанный овощной салат, сказала братику; "Знаешь, я, кажется, не люблю больше нашего хомячка". Братик обнял свою сестричку морщинистой рукой и сказал: "Мне тоже бывает трудно. Но мы нужны ему, он от нас зависит. Мы не можем его бросить". И правда, Salad Monster совершенно не мог жить без мелко нарезанного овощного салата; если ужин задерживался хоть на час, Salad Monster падал на землю, глаза его закатывались, и он тяжело дышал в предчувствии верной смерти.