- А как же вещи?
- Возьмем самое нужное, а остальное оставим. Ведь война все равно скоро кончится.
Тогда мы верили в быстрый конец войны. Мама у меня была совсем еще молодая, как я понимаю сейчас, но в то время она мне казалась старой или, вернее, очень-очень взрослой. Она работала бухгалтером в Наркомтяжпроме на площади Ногина, и я часто писал по ее просьбе заметки в их стенгазету, а дважды даже в многотиражку "Штаб индустрии".
А однажды (по тем временам это был необыкновенный случай) к Восемнадцатому съезду партии меня наградили коробкой трюфелей.
Я отдал конфеты Ире, и она никак не могла понять:
- Откуда такие дорогие?
- Сам заработал, - с гордостью отвечал я.
...В конце октября, когда бомбежки усилились, нас действительно переселили. Мы с Ирой попали в разные квартиры.
* * *
Какой же она была тогда? Наверное, ничего особенного. Девчонка как девчонка. Ростом чуть ниже меня, длинного. Лицо круглое, и, хотя все поотощали тогда на скудных военных харчах, оно у нее оставалось круглым. Нос чуть курносый. Серые, задумчивые глаза, а движения порывисты. Губы пухлые, большие и очень розовые. Волосы светлые, расчесанные на пробор, но на лбу небольшая челка. И очень сильные, упругие, пружинистые ноги.
Она была первая для меня и самая неповторимая!
Я толком не знал, как делается татуировка, и посоветоваться было не с кем, но я знал, что с Ирой у нас все навечно.
И я взял иголку, синюю тушь и долго мучительно колол себя на запястье, заливая проколотое тушью. Получилась солидная буква "И".
На большее меня не хватило.
* * *
Я никогда не отличался особой наблюдательностью, да и в людях разбирался плохо, за что мне и по сей день достается, но тогда, в октябре, мне показалось, что Ира стала ко мне относиться как-то иначе. Может, и не иначе, но что-то переменилось в ней. Мы уже не забегали во время дежурств в нашу опустелую квартиру, чтобы хоть минуту побыть вдвоем. И конечно, не целовались. На занятиях в красном уголке и во время дежурств на крыше мы все реже и реже оказывались рядом. Как-то я не выдержал и написал Ире записку. Почему-то писать всегда легче, чем спрашивать, глядя в глаза. "Что случилось? - писал я. - Почему ты на меня не смотришь?" Но она на записку не ответила. Сделала вид, что ее просто не было.
Вот и сегодня.
Тревогу объявили рано, в начале седьмого. Жители дома поползли в бомбоубежище, а мы заняли свои места на крыше. Я с Колей оказался на одной стороне, Ира и еще один парень на другой, а посредине крыши была семиклассница Зина Невзорова, самая крупная среди нас. Бывает же такое: лет меньше всех, а фигурой геркулес.
Как всегда, в начале тревоги было очень тихо. Где-то вдали полыхали зарницы, а над нами висело почти мирное небо, изредка пронизываемое лучами прожекторов. Справа, в районе Чистых прудов, колыхались аэростаты воздушного заграждения - три слонообразные фигуры.
Через час начался отбой, но ненадолго. Мы не успели даже спуститься вниз.
Все вокруг загрохотало. С земли били зенитки, а с крыш трассирующими зенитные пулеметы. На наших крышах пулеметов не было. Самые ближние - в Армянском, Потаповском и на улице Кирова.
Три луча прожекторов выхватили в небе силуэтик вражеского самолета, и он, ослепленный, заметался в облаках. Но лучи прочно вцепились в него и повели куда-то за город.
До двенадцати ночи было еще две тревоги, но потом объявили длительную, наверное до рассвета, хотя вокруг было относительно тихо.
Подошла Ира и, кажется, впервые за много дней обратилась ко мне:
- Ты побудешь?
- А что делать? Побуду! - сказал я.
- Тогда пойдем, Коля, спустимся, - предложила она Лясковскому.
- Пойдем, - согласился он.
- Мы ненадолго, - бросила она уже от чердачного окна.
А у меня на душе скребли кошки.
* * *
Так прошли октябрь, и ноябрь, и начало декабря. Немцев уже разгромили под Москвой, но налеты продолжались и становились все более мощными. К городу, как правило, прорывались два-три самолета, но чаще это было у нас, в центре. За эти месяцы случались и бомбежки, довольно сильные, и зажигалок хватало. Только на счету нашей пятерки их числилось больше пятидесяти. А по всему Девяткину! А по соседним!
Декабрь стоял лютый, и мы порядком мерзли на крышах. Все чаще бегали греться домой, но и там было не сладко. Отопление не работало, а печка-буржуйка, которую мы поставили с мамой, пожирала последнюю мебель и даже книги. Я согревался только на работе.
На крыше во время дежурства, несмотря на мороз, все время страшно хотелось спать. Спали мы мало, по три-четыре часа, не больше. Часто сразу после дежурства я бежал на работу, а после смены через час-другой - в красный уголок на занятия. А после занятий опять дежурство. И, признаюсь, если раньше они мне были в радость - повод лишний раз встретиться с Ирой, - то сейчас я относился к ним как-то механически. Надо так надо. Если раньше я на дежурство шел с большей радостью, чем на работу, то теперь наоборот. На работе я чувствовал себя нужным (все-таки детали для автоматов делаем), а тут, на дежурстве, ежедневно видеть равнодушную, отдалившуюся от меня Иру... И гадать, и думать, что же происходит... Писать записок я ей больше уже не решался, а спрашивать... Что я мог спросить?
Выяснилось все само собой.
Однажды после занятий в красный уголок ко мне подошел Коля Лясковский и предложил:
- Давай пройдемся!
Я даже обрадовался. В последнее время мы мало общались. Я, кстати, не знал, где он работает.
- Давай! - с радостью согласился я.
Мы вышли в переулок и пошли по заснеженному тротуару в сторону Покровки.
- Коль, а где ты работаешь? - спросил я.
- В лаборатории Вторчермет, - сказал он. - Пулеметы делаем.
- А мы автоматы. Вернее, детали к ним, - похвалился я. - Мы...
- Я не о том, - перебил меня Коля. - Ты чего это так на Ирку смотришь?
- Как? - не понял я.
- Ну, влюбленно, что ли...
Я не знал, что сказать.
- Хотя мы и друзья, - сказал Лясковский, - тем более. Смотри у меня! Если приставать будешь, я...
- А я и не пристаю вовсе, - глупо оправдывался я.
- У нас с Иркой все очень серьезно, - продолжал Коля, - и ты, пожалуйста, в наши отношения не лезь.