по мятым сигаретным пачкам,
подсердыш копит в темноте жирок
и учится ногой по почкам.
Сестрица — маменьке: "Отстаньте от меня!",
Сеструха — матери: "Отвяньте от меня!", –
И обе в серый день календаря
идут на фабрики или в поля,
и Ленин молодой,
и роза Октября
едва раскрылась.
И сделай милость,
скажи мне наперёд:
когда она так адски отцветёт, –
чего Господь захочет:
Беляночка ли Розочку пришьёт,
Иль Розочка Беляночку замочит?
Вот красным лесом красная лиса, –
а он лежит, смешавшись с автоматом,
в осеннем красном буром чернозёме,
неглубоко, –
и вот лиса несётся,
пересекая сердце, горло, сердце, –
подскакивает, лапой влезши в душу,
отряхивает лапу, мчится дальше, –
И он кричит распавшейся гортанью:
КАКОГО ХУЯ, ГОСПОДИ, — ЗА ЧТО?!
Я не успел — я инвалид по зренью, –
я не успел, — они меня в апреле,
когда уже исход и всё понятно,
когда таких, как я, — едва одетых,
полуслепых, хромых или безусых, –
от киндер, кирхе, запаха из кюхен, –
в зелёный их апрельский красный лес,
где я от крови ничего не видел,
и красный зверь, и горло, сердце, горло –
а я ни разу даже не пальнул,
я не успел –
какого хуя, Боже?!
ТАК ДАЙ МНЕ, ДАЙ МНЕ, ДАЙ МНЕ ЧТО-НИБУДЬ!!!
И тут лиса упала и лежит.
Плывёт, плывёт, — как хвостиком махнёт,
как выпрыгнет, — пойдут клочки по двум столицам.
Придут и к нам и спросят, что с кого.
А мы ответим: "Господи помилуй,
Да разве ж мы за этим восставали?
Да тут трубили — вот мы и того.
А то б и щас лежали, как сложили".
С утра блесна сверкнула из-за туч
над Питером, и над Москвой сверкнула.
И белые по небу поплавки,
и час заутренней, и хочется мне кушать…
Смотри, смотри, оно плывёт сюда!
Тяни, Андрюша, подсекай, Петруша!
Как в норе лежали они с волчком, –
зайчик на боку, а волчок ничком, –
а над небом звёздочка восходила.
Зайчик гладил волчка, говорил: "Пора",
а волчок бурчал, — мол, пойдём с утра, –
словно это была игра,
словно ничего не происходило, –
словно вовсе звёздочка не всходила.
Им пора бы вставать, собирать дары –
и брести чащобами декабря,
и ронять короны в его снега,
слепнуть от пурги и жевать цингу,
и нести свои души к иным берегам,
по ночам вмерзая друг в друга
(так бы здесь Иордан вмерзал в берега),
укрываться снегом и пить снега, –
потому лишь, что это происходило:
потому что над небом звёздочка восходила.
Но они всё лежали, к бочку бочок:
зайчик бодрствовал, крепко спал волчок,
и над сном его звёздочка восходила, –
и во сне его мучила, изводила, –
и во сне к себе уводила:
шёл волчок пешком, зайчик спал верхом
и во сне обо всём говорил с волчком:
"Се, — говорил он, — и адских нор глубина
рядом с тобой не пугает меня.
И на что мне Его дары,
когда здесь, в норе,
я лежу меж твоих ушей?
И на что мне заботиться о душе?
Меж твоих зубов нет бессмертней моей души".
Так они лежали, и их короны лежали,
и они прядали ушами, надеялись и не дышали,
никуда не шли, ничего не несли, никого не провозглашали
и мечтали, чтоб время не проходило,
чтобы ничего не происходило, –
но над небом звёздочка восходила.
Но проклятая звёздочка восходила.
Он нисходит, а тот как раз выходить, и они встречаются у реки, –
многоногой, влачащей по мутным волнам барсетки, сумочки и тюки,
изливающейся из первого к Рождественке, к Воскресенке,
из последнего — в мёртвые чёрные тупики.
Им обоим пора бы уже начать — а они молчат
и глядят друг другу через плечо.
А вокруг всё течёт себе и течёт, никто их не замечает, –
только дежурный у эскалатора что-то чует,
нервничает, когтями оглаживает рычаг.
Это пятница, восемь вечера, жар подземный, измученные тела,
а они читают в глазах друг друга о своих заплечных, говорящих: "Я за тобой пришла", –
и бледнеют, склоняют увенчанные чела, –
и не оборачиваются.
Потолок не сворачивается.
Лампы не чернеют, не источают чад.
И тогда дежурный у эскалатора переступает копытами, медленно вдавливает рычаг.
Эскалаторы замедляют ход.
Предстоящие выходу падают на чело.
Над Москвой остаётся ночь, всё черным-черно.
Эти двое невидящими глазами глядят вперёд, –
и Христос безмолвствует,
и Орфей поёт:
"Нет, у смерти нет для меня ничего.
Нет, у смерти нет для меня ничего."
Видеть, как сгорбленный у фонтана монетку из-под воды,
или уставшая говорит собаке "Поди, поди",
или стоять у «Макдоналдса», плакать о ерунде,
а чумазый встал и глядит, ничего не просит.
Так готовишь себя в свидетели на Его суде,
а потом не спросят.
Вот и сердце вроде во двор пропустить пивка,
а глядишь — замирает, падает, начинает биться,
увидав, как нелюбящая нелюбимой куклу издалека –
а идти — нейдёт, и смеётся.
А снег всё идёт, падает,
идёт, падает.
И мы в нём идём и падаем,
идём и падаем.
А шар всё встряхивают и встряхивают,
встряхивают и встряхивают.