— Традиции, — шипит он, — чужие традиции… вы бы со своими вначале разобрались! Кто вы как нация вообще — сборняк, не более того, а как вы любите другим рассказывать про то, какими они должны быть. Чего там ходить далеко — взять хотя бы ваши фильмы. Вы же, снимая про других, даже не утруждаете себя изучением истории и культуры страны, про которую вы их снимаете! Как режиссер и автор сценария скажут, такова и будет история и культура — лишь бы было красочно, зрелищно да массово. Вот про нас фильмы — что не посмотришь, так постоянно — раз русские, значит все сплошь и рядом КГБшники и либо все в валенках и постоянно идет снег, либо все с балалайками, в бане и нет туалетной бумаги. Вот разве что прогресс большой, да? — если раньше мы были ну полными злобными идиотами, то сейчас мы представляемся этакими симпатичными jelly-fish кретинами, которые даже знают, как пользоваться компьютерами! Почему это у вас взрослый русский мужик, увидев где-то там в степи зимой кусок льда, бросается и начинает его пожирать, утверждая что это лучшее лакомство в мире. И в водку лед у нас не бросают — это ваша идиотская привычка! И неужели во всей Америке невозможно найти для ролей русских людей русскоязычных актеров, если уж вам так нужна в фильме русская речь, — ради бога?! И уж совершенно ни к чему приписывать нам такое же полное отсутствие логики, каким богаты ваши чисто американские герои… Вот уж верно описывал Гарри Гаррисон съемки типично американского фильма: «Вы берете вашего викинга и называете его Бенни или Карло, или другим хорошим скандинавским именем» — и вперед, снимать сагу о викингах! Сэ нон э вэро, э бэн тровато!
На секунду он замолкает, чтобы глотнуть из рюмки, и мы с Артефактом пользуемся этим, чтобы утащить Женьку из вагона-ресторана, оставив совершенно ошарашенного Дэниэла Гудхеда в одиночестве сидеть за столиком.
— Пустите, — сердито говорит Женька через два вагона, — я еще не так уж пьян. Простите, люди, просто не удержался, ну, бывает. В конце концов, что я сказал неправильно?! Да как этот бройлер… нет, ну я-то знал нормальных парней из Штатов, но этот…
— Ну, сказал, ну и что? — меланхолично замечает Артефакт. — Ну, выслушал он. А какой в этом смысл? Он, небось, и половины не понял, да даже если б и понял… Все, пока, пошел я спать!
Он удаляется, оставляя нас наедине. Женька хмуро смотрит в окно, после чего набрасывается и на меня.
— А ты-то, кстати, как себя вела, пока меня рядом не было в твоем «Саргане», а? Смотри у меня!
Он неожиданно хватает меня и ловко проворачивает в узком коридоре несколько па танго, напевая вполголоса:
— И одною пулей он убил обоих и бродил по берегу в тоске!
Женька профессионально отклоняет меня на согнутую руку так, что мои волосы почти касаются пола, но я не боюсь, что он меня уронит. Долгое время он серьезно занимался бальными танцами и иногда вдруг начинает усиленно меня учить, хотя я, надо сказать, в этом отношении ученица довольно бестолковая. Школа бальных танцев, обычная средняя школа да окружающий мир — этим исчерпывается его образование — заканчивать какие-то высшие заведения ему как-то не пришлось. Но Женька прочитал уйму книг, и если я и не всегда смотрю ему в рот, то только потому, что это невежливо.
Какая-то толстая тетка, идя по коридору от туалета с полотенцем, зубной щеткой и тюбиком пасты, обзывает нас «пьяными идиотами».
— Невозможно работать! — говорит Женька и делает вид, что роняет меня, и я взвизгиваю. — Насчет идиотов не знаю, мадам, ибо только идиот будет утверждать, что он не идиот, но насчет «пьяные» вы совершенно правы. Мы пьяны, мадам, пьяны жизнью!
«Мадам» протискивается мимо нас с удивленной руганью, и он качает головой, потом целомудренно чмокает меня в лоб.
— Иди спать, дитя. Нас, эстетов, нигде не понимают. Давай, у тебя еще целые сутки. Если что — ты помнишь, где я. Спокойной… — он смотрит на часы, — спокойного утра.
Женька уходит, а я отправляюсь к себе в купе, на ощупь расстилаю постель, на ощупь переодеваюсь и залезаю на верхнюю полку. Под ритмичное покачивание и перестук колес я засыпаю быстро и сплю спокойно, успевая напоследок подумать о том, о чем рассуждали Женька с Артефактом. Любой человек живет так и для того, чтобы быть счастливым.
Счастье? Это понятно. Счастье — это когда уже не нужно бояться, что тебя могут раскрыть. Вот и сейчас — счастье.
Какое-то, Витек, дурацкое у тебя счастье.
Послеобеденный Волжанск встречает нас легким морозцем, и щеки легко пощипывает, словно город, недовольный нашим долгим отсутствием, журит блудных детей. Стоя на перроне, я умиленно оглядываюсь — огромные тополя, тянущие ветви к низкому безоблачному небу, длинное приземистое здание вокзала, которое не так давно осовременили, добавили огромные стеклянные двери, полностью переделали фасад, заменили надпись и табло, насадили елочек, сделали фонтанчик, над чередой скамеек навели блестящие сине-белые навесы, и здание, выскобленное, блестит и, кажется, теперь-то уж приближено к стандарту европейских вокзалов, но отчего-то оно похоже на чопорную даму века восемнадцатого, неожиданно наряженную в полупрозрачный лифчик и мини-юбку. Хорошо, не тронули старые часы, только слегка подчистили, и на их округлые бока по-прежнему опираются копытами два вставших на дыбы откормленных бронзовых коня, которые посылают друг другу свирепые взгляды. Вон широченная лестница с сонными львами, вон вокзальный рынок, откуда тянет дымом и копченой рыбой, и уже видно, как вдалеке ползет трамвай, а вблизи — поезда и люди, люди, люди… И над всем этим истошное сварливое карканье огромных вороньих стай, и услышав его, я окончательно осознаю, что я снова в Волжанске — старом городе рыбы, арбузов и ворон.
Выпрыгнувший из вагона Женька с двумя сумками, смотрит на меня одобрительно и как-то умиротворенно, потому что я уже снова выгляжу как надо — на лице больше нет ни тускловатого призрачного макияжа, ни очков, мешковатое синее пальто сменилось длинным строгим черным, у сапог появились каблуки и волосы больше не прилизаны. Так положено — в Волжанске я должна появляться уже Витой. Мне остается только вернуть цвет высветленным бровям и добавить немного яркости пепельным волосам, и я окончательно начну соответствовать самой себе. Правда, вначале придется поехать в «Пандору» и сдать отчет, над которым я утром еще немного поработала.
— Где этот старый пропойца?! — ворчит Женька и крутит головой, высматривая запаздывающего Артефакта. — Или для него нет смысла в том, что поезд прибыл на конечную? Постой здесь, Вита, а я пройду вперед, гляну.
Он уходит, а я, не найдя Артефакта среди толпящихся на перроне, закуриваю и снова начинаю глазеть по сторонам, притаптывая каблуками грязный снег. Волги с вокзала, конечно же, не видно. Сейчас она спит, закованная в лед, и где-то там, на ней сидят рыбаки, согнувшись, над лунками, которые провертели в ее холодной застывшей спине. Зимняя Волга с давних пор нравится мне куда как больше Волги летней, когда она на пике жизни и неспешно катит мимо свои желтоватые мутные воды, из которых кто-то может внимательно наблюдать за тобой…
Задумавшись, я делаю шаг в сторону и налетаю на какого-то прохожего, который зло отталкивает меня назад, да так, что я чуть не падаю прямо в грязь.
— Куда ты прешь, коза?! Глаза потеряла?! — раздается рядом резкий окрик. Я взмахиваю руками, пытаясь удержать равновесие на скользком перроне, и меня больно хватают за локоть и вздергивают в прежнее устойчивое вертикальное положение. Закусив губу, я поворачиваюсь, но вижу уже только спины троих удаляющихся мужчин — всех как на подбор крепких, внушительных и почти одинаково одетых. Все же я точно знаю, кто меня оттолкнул, обругал и удержал — успела заметить боковым зрением. Это человек, который идет с краю, ближе к рельсам, в черных брюках и короткой коричневой дубленке, и я оскорбленно взвизгиваю ему в затылок:
— За собой следи, шифоньер!
Конечно, я сама виновата, но все же то же самое можно было проделать и более вежливо, без грубости, а грубости по отношению к себе в настоящей жизни я не терплю. Человек оборачивается и оглядывает меня с презрительным удивлением селекционера, обнаружившего на своей опытной делянке занятный сорняк. У него широкое, типично славянское лицо, а темные волосы гладко зачесаны назад, что придает лицу массивности и надменности… и есть что-то еще… что-то темное, холодное, далекое, словно дно глубочайшего колодца, и от этого как-то не по себе «Шифоньер» кривит губы, вытаскивает изо рта сигарету, причем на его указательном пальце взблескивает какой-то странный перстень, сплевывает и говорит своим спутникам, указывая на меня сигаретой: