— Мам, а что, если вы с отцом на этот раз плюнете на Рождество и рванете на Мауи? У нас с Тайлером уже заранее депрессия.
— Может, в будущем году, сынок, когда у нас будет посвободнее с деньгами. Ты ведь знаешь, какие сейчас цены…
— Ты говоришь это каждый год. Пожалуй, хватит вам стричь купоны. И притворяться бедными.
— Уж позволь это нам, родной. Нам нравится изображать голь перекатную.
Мы выезжаем из портлендского аэропорта в знакомый ландшафт: зеленые поля, припорошенные дождичком. Уже через десять минут все успехи на ниве духовного и психологического самосовершенствования, которых я добился вдали от семьи, испаряются либо теряют силу.
— Так вот какая у тебя теперь стрижка, сынок?
Мне напоминают: как ни старайся, для родителей я навсегда останусь двенадцатилетним. Родители искренне стараются не воспламенять тебе нервы, но их суждения как бы «не в фокусе» и вне масштаба. Обсуждать личную жизнь с родителями — все равно что, увидев в зеркале заднего вида один-единственный прыщик у себя на носу, из-за отсутствия контекста и контраста решить, что у тебя сыпь и рак кожи одновременно.
— Слушай, — говорю я. — Неужели и впрямь в этом году только мы с Тайлером?
— Похоже на то. Хотя мне кажется, Ди может приехать из Порт-Артура. Она скоро вернется в свою старую спальню. Есть признаки.
— Признаки?
Мать увеличивает скорость движения дворников и включает фары. Что-то ее тяготит.
— Вы все уезжали и возвращались, уезжали и возвращались столько раз, что я даже не вижу смысла говорить друзьям, что дети разъехались. Да и тема эта больше не обсуждается. Мои друзья со своими детьми проходят через то же самое. Когда мы сталкиваемся в «Сэйфвэе»[50], то больше не спрашиваем друг друга о детях, как раньше, — это как бы не принято. А то было бы одно расстройство. Кстати, ты помнишь Аллану дю Буа?
— Красотку?
— Обрила голову и ушла в секту.
— Да что ты?!
— Но сначала продала все материнские драгоценности, чтобы заплатить за место в Лотосовой Элите у своего гуру. Расклеила по всему дому бумажки со словами: «Я буду молиться за тебя, мама». Мать в конце концов выставила ее из дому. Теперь она в Теннесси, выращивает репу.
— Все облажались. Никто не вырос нормальным. Ты кого-нибудь еще видела?
— Всех. Только я не помню, как их зовут. Донни… Арнольд… Я помню их маленькими, когда они забегали к нам за леденцами. А сейчас они все такие побитые, постаревшие — какая-то преждевременная дряхлость. А вот Тайлеровы друзья, надо сказать, все живчики. Совсем другой коленкор.
— Тайлеровы друзья живут в мыльных пузырях.
— Это и неправда и несправедливо, Энди. Она права. Я просто завидую, что друзьям Тайлера будущее не страшно. Завистник и трус.
— Ладно, извини. Так почему ты думаешь, что Ди может вернуться домой? Ты начала говорить…
Мы едем по почти пустынному бульвару Сэнди в сторону центра, к стальным мостам — мостам цвета облаков, мостам столь замысловатым и огромным, что мне вспоминается Нью-Йорк из рассказа Клэр. Я задумываюсь, способна ли их масса совратить законы притяжения.
— Ну, когда вы, дети, звоните и начинаете грустить о прошлом или ругаете свою работу — я понимаю, что пора стелить чистое белье. Или если все слишком хорошо. Три месяца назад Ди звонила и рассказывала, что Ли покупает ей молочный магазин. Я никогда не слышала такого восторга в ее голосе. И я тут же сказала отцу: «Фрэнк, руку даю на отсечение — еще весна не наступит, а она вернется в свою комнату рыдать над школьными фотографиями». Похоже, я скоро выиграю пари.
Или когда Дэви единственный раз устроился на более-менее пристойную работу — его взяли художественным редактором в журнал, и он взахлеб рассказывал, как ему там нравится. А я знала, что не пройдет и двух минут, как эта работа ему наскучит. И точно — дин-дон, звонок в дверь, стоит Дэви с этой девушкой, Рейн, вылитые беглецы из детского концлагеря. Влюбленная парочка прожила у нас в доме полгода, Энди. Тебя не было; ты ездил в Японию или еще куда-то. Ты представить себе не можешь этот кошмар. Я до сих пор повсюду нахожу обрезки ее ногтей… Отец, бедняга, обнаружил один в морозильнике -: черный отполированный ноготь — просто жуть.
— А сейчас вы с Рейн друг друга терпите?
— Едва-едва. Не скажу, что очень огорчилась, когда узнала, что она встречает Рождество в Англии.
Дождь усилился; один из любимых моих звуков — стук дождя по металлической крыше автомобиля. Мать вздыхает:
— А я-то возлагала на вас такие надежды. Ну как можно было думать иначе, глядя на ваши личики? Но мне пришлось перестать обращать внимание на то, что вы вытворяете со своими жизнями. Надеюсь, тебя это не обижает? Потому что после этого моя жизнь стала намного-намного легче.
Подъезжая к дому, я вижу Тайлера, который впрыгивает в свою машину, прикрывая тщательно завитую голову красной спортивной сумкой.
— Привет, Энди! — кричит он, забираясь в свой теплый, сухой мирок и захлопывая дверь. Затем, высунувшись в окно, добавляет: — Добро пожаловать в дом, забытый временем.
2X2=5: капитуляция после долгого сопротивления рекламной кампании, направленной прямиком на ваш слой потребителей: «Ну ладно, ладно, куплю я вашу дурацкую колу. А теперь проваливайте».
ПАРАЛИЧ РЕШИТЕЛЬНОСТИ: неспособность сделать выбор, когда возможности ничем не ограничены.
ДА — МТВ, НЕТ — ПУШКАМ
Канун Рождества. Сегодня, ничего никому не объясняя, я покупаю огромное количество свечей. Церковные свечки, именинные свечи, свечи на случай отключения электричества, столовые свечи, еврейские свечи, рождественские свечи и свечи из магазина индуистской книги с кое-как намалеванными богами-человекоидами. Все годятся — пламя-то одинаковое. В «Дарст-трифти-марте» на 21-й улице у Тайлера, обескураженного моей свечеманией, язык отнялся от стыда; чтобы придать тележке более праздничный и менее безумный вид, он кладет в нее замороженную индейку.
— Все-таки что такое церковные свечи? — глубоко вдыхая дурманящий синтетически-черничный аромат столовой свечи, интересуется Тайлер, обнаруживая одновременно свою обескураженность и атеистическое воспитание.
— Их зажигают, когда молятся. В Европе они есть в каждой церкви.
— О, вот эту ты пропустил, — он передает мне красную круглую настольную свечу, покрытую сеточкой, какие бывают в семейных итальянских ресторанах. — Люди косятся на твою тележку, Энди. Ты не можешь сказать, для чего эти свечи?
— Это рождественский сюрприз, Тайлер. Встань-ка в очередь.
Мы идем к кассе, которая, как всегда в эти дни, перегружена; в наших поношенных нарядах, извлеченных из моего старого шкафа, где они хранились с былых панковских дней, мы кажемся на удивление нормальными — Тайлер в старой кожаной куртке, вывезенной мной из Мюнхена, и я — в ветхих рубашках одна поверх другой и джинсах.
Снаружи, разумеется, дождь.
Сидя в машине Тайлера, катящей домой по Бернсайд авеню, я пытаюсь рассказать Тайлеру Дегову историю о конце света в супермаркете «Вонс».
— Есть у меня один друг в Палм-Спрингс. Так вот, он говорит, что, когда врубятся сирены воздушной тревоги, первым делом люди кинутся за свечами.
— Ну и?
— Я думаю, потому-то в «Дарст-трифти-марте» на нас так и косились. Удивлялись, почему не слышно сирен.
— М-м-м-м. И за консервами, — отвечает он, поглощенный номером «Вэнити фейр»[51](за рулем — я). — Как ты считаешь, стоит мне осветлить волосы?
— Ты все еще пользуешься алюминиевыми кастрюлями и сковородками, а, Энди? — спрашивает отец, заводя в гостиной наши старинные часы с маятником. — Выбрось их, понял. Алюминий на кухне — прямой путь к болезни Альцгеймера.