Глава пятая. БУНТ
Вид моей матери испугал меня больше, чем я могу выразить. Он наполнил меня страхом перед чем-то непонятным. Никогда в жизни я не видел это спокойное холодное лицо до такой степени искаженным, и это произвело на меня сильнейшее впечатление.
Передо мною стояла уже не та, похожая на призрак, женщина, бледная, с потупленным взором и почти безжизненным голосом. Щеки ее горели неестественным румянцем, губы дрожали, в глубоко посаженных глазах сверкали гневные искры.
Она мгновенно очутилась около нас, словно перелетела по воздуху. И не ко мне обратила она свою речь, а к бедняжке Луизине.
— Кто ты такая, девица? — спросила она хриплым от страшного гнева голосом. — Что ты делаешь здесь, в Мондольфо?
Луизина поднялась со ступеней и стояла, нетвердо держась на ногах, очень бледная, глядя в землю и сжимая и разжимая руки. Губы ее шевелились, но она была слишком испугана, чтобы говорить. Тут вперед выступил Джойозо и сообщил моей матери, как зовут эту девушку и почему она здесь находится. Эти сведения, казалось, еще усилили ее гнев.
— Кухонная девка! — воскликнула она — Какой ужас!
Совершенно неожиданно, словно по вдохновению, плохо понимая, что я говорю, я ответил, почерпнув мой ответ из того вороха теологической премудрости, которой был напичкан.
— Все мы равны перед Богом, госпожа моя матушка.
Она метнула на меня негодующий взгляд, взгляд праведного гнева, ужаснее которого нет ничего на свете.
— Богохульник! — крикнула она. — Какое это имеет отношение к Богу?
Она не стала ждать ответа, справедливо полагая, что ответить мне нечего.
— Что до этой распутницы, — обратилась она к Джойозо, — ее выгонят отсюда плетьми — отсюда и вообще из Мондольфо. Вели конюхам, чтобы они это сделали.
Услышав ее распоряжение, я мгновенно вскочил на ноги, чувствуя стеснение в сердце и невозможность вздохнуть, отчего лицо мое страшно побледнело.
Здесь, по-видимому, снова должно было повториться — хотя в тысячу раз более жестоким и варварским образом — то зло, которое несколько лет тому назад было причинено несчастному Джино Фальконе. И о причинах, которые вызвали эту жестокость в данном случае, я не имел даже отдаленного понятия. Фальконе я любил; это, по существу; был единственный человек, который встал на пороге моей души и постучался, прося разрешения туда войти. Они его выгнали. А теперь эта девочка — самое прелестное из Божьих созданий, которые мне приходилось видеть, — чье общество было мне столь приятно и желанно, и которую, как мне казалось, я мог полюбить так же, как я любил Фальконе. Ее они тоже прогонят с такой отвратительной грубостью и жестокостью.
Позже мне суждено было лучше узнать эти причины, и я получил обильную пищу для размышлений, когда понял, что нет на свете более дикого и мстительного, свирепого и неукротимого чувства, чем праведный гнев благочестивого христианина. Все сладостные учения о милосердии и терпимости отбрасываются прочь, и мы наблюдаем самый удивительный парадокс христианства: католики предают огню еретиков, еретики убивают католиков, и все это делается из любви к Христу, причем каждый искренне гордится своими деяниями, не видя никакого богохульства в том, что именно таким образом они следуют заветам нашего Спасителя, который учил их доброте и кротости.
Вот так и моя мать отдала это чудовищное приказание, не испытывая в своем фарисейском благочестии ни малейших угрызений совести.
Однако на сей раз я не намерен стоять в стороне, как я это сделал в истории с Фальконе, и не допущу, чтобы свершилась ее жестокая ханжеская воля. Я с тех пор стал старше и повзрослел больше, чем сам мог предположить. Потребовалось это испытание, чтобы я это как следует понял. Помимо всего прочего, неуловимое влияние пола — хотя я этого и не осознавал — побуждало меня к тому, чтобы утвердиться в новообретенном мужестве.
— Остановись! — приказал я Джойозо, произнося это приказание холодно и твердо, поскольку я вновь обрел способность свободно дышать.
Уже повернувшись, чтобы отправиться исполнять чудовищное распоряжение моей матери, он замер на месте.
— В чем дело? — вскричала она, интуитивно догадываясь о моем намерении. — Ты отменяешь мое приказание?
— Ни в коем случае, — ответил я. — Разумеется, ты передашь конюхам приказание госпожи, мессер Джойозо, как тебе было велено. Но ты добавишь от меня, что, если хоть один из них тронет пальцем Луизину, я убью его вот этими руками.
Все они замерли на месте, оцепенев от изумления. Джойозо вдруг затрясся всем телом, Ринольфо, виновник всей этой сцены, стоял выпучив глаза, в то время как моя мать, вся дрожа, схватилась руками за грудь и смотрела на меня со страхом, не произнося, однако, ни слова.
Я смотрел на них с улыбкой, возвышаясь над ними, впервые в жизни почувствовав, как я высок ростом, и радуясь этому.
— Итак, — обратился я к сенешалю. — Чего ты ждешь? Отправляйся, мессер, и делай то, что тебе велела моя мать.
Он повернулся к ней, подобострастно изогнувшись, и развел руками в нелепом недоумении, всей своей фигурой выражая просьбу о руководстве на пути, который внезапно оказался столь тернистым.
— Ма… мадонна! — заикаясь пробормотал он.
Она с трудом сглотнула слюну, обретая наконец дар речи.
— Ты противишься моей воле, Агостино?
— Напротив, госпожа моя матушка, вы только что слышали, что я ее выполняю. Ваша воля будет исполнена, ваше приказание будет передано. Я настаиваю на этом. Теперь от ваших лакеев зависит, будет оно выполнено или нет. Моя ли это вина, если они окажутся трусами?
О, наконец-то я себя нашел, и с какой безумной радостью воспользовался я этим открытием!
— Но это… это же насмешка надо мной и над моим достоинством, — возразила моя мать.
Она все еще чувствовала свою беспомощность, ничего не могла понять и задыхалась, как человек, которого внезапно бросили в холодную воду.
— Если вы этого опасаетесь, сударыня, может быть, вы предпочтете отменить свое приказание?
— Так что же, эта девица останется в Мондольфо вопреки моему желанию? Ты… ты совсем потерял стыд, Агостино?
Нотки раздражения, появившиеся в ее голосе, дали мне понять, что она собирается с силами, чтобы вновь овладеть ситуацией.
— Нет, — ответил я и посмотрел в бледное, залитое слезами лицо стоявшей радом со мною Луизины. — Я думаю, что ради ее собственного блага бедной девушке лучше отсюда уйти, поскольку вы этого желаете. Но никто не посмеет бить ее плетью, словно бродячую собаку.
— Иди же, дитя, — сказал я ей как можно ласковее. — Иди, собери свои вещи и оставь эту обитель печали. И будь спокойна, ибо, если хоть один человек в Мондольфо осмелится поторопить тебя, он будет иметь дело со мной.
Я на секунду положил руку ей на плечо.
— Бедняжка Луизина, — сказал я, вздыхая. Но она отпрянула и задрожала при моем прикосновении. — Пожалей меня хоть немножко. Мне не разрешено иметь друзей, а тот, у кого нет друга, достоин сожаления.
И тогда, оттого ли, что ее простая душа проснулась и сбросила с себя смирение, к которому ее всю жизнь приучали, или она поняла, что, находясь под моей защитой, она может, не боясь, проявить перед всеми свои чувства, она схватила мою руку и, нагнувшись, поцеловала ее.
— О, Мадоннино! — промолвила она дрожащим голосом, и поток слез омочил мою руку. — Господь да вознаградит тебя за твою доброту ко мне. Я буду молиться за тебя, Мадоннино.
— Молись, Луизина, — сказал я. — Я начинаю думать, что это мне не помешает.
— Несомненно, не помешает, — мрачно подтвердила моя мать.
При этих словах Луизина, к которой вернулись все ее страхи, повернулась и быстро пошла прочь, мимо Ринолъфо, который злобно ухмыльнулся, когда она с ним поравнялась и скрылась за углом.
— Что… что вы прикажете мне делать, мадонна? — промямлил несчастный сенешаль, напоминая ей о том, что ничего еще не решено.
Она опустила глаза в землю и сложила руки. Она снова была совершенно спокойна, снова стала самой собой — сдержанной и печальной.