Иван Наживин

Иудей

I. НА СТУПЕНЯХ ХРАМА АРТЕМИДЫ

Точно ветер пробежал по огромной, пёстрой толпе:

— Аполлоний… Аполлоний…

На ступени огромного белого храма Артемиды Эфесской, считавшегося одним из чудес света, — это его поджёг Герострат, чтобы прославиться, — медлительно поднялась высокая, величавая фигура с посохом из виноградной лозы в руке. Длинные светлые волосы падали по плечам. Прекрасный, одухотворённый лик был бы немножко суров, пожалуй, если бы его не смягчали мягкие, полные света глаза. Они были напоены думой, но иногда, изредка, в них проступала затаённая грусть, которую Аполлоний спешил спрятать — даже как будто и от самого себя. Возраст Аполлония определить было трудно: мужественная красота его просто заставляла забыть о нем. И величественный, многоколонный храм ещё более подчёркивал белое видение, вдруг вставшее над толпой, сбежавшейся со всех сторон, чтобы послушать знаменитого проповедника, и смотревшей теперь на него со всех сторон восхищёнными глазами.

Он величественно поднял правую руку. Все сразу стихло…

— Дети… — чарующим, мягким голосом проговорил он. — Я давно не имел случая беседовать с вами. Ничего нового я не принёс вам. Как и прежде, я буду говорить вам об изнеженности ваших нравов, о той роскоши, которой предаётся этот город, о том, что пора вам, людям, обратиться к более серьёзным занятиям, чем эта вечная погоня за прахом, и к той работе мысли, которая одна и отличает человека от животного. Но более всего хотел бы я говорить вам, непрестанно говорить о делах милосердия…

Обычно ораторы того времени старались блистать красноречием. У Аполлония не было и попыток к блистанию. Речь его была рядом простых и строгих изречений, твёрдых, как алмаз, полных серьёзности жреца и повелительности законодателя.

Родился Аполлоний в каппадокийском городе Тиане. Когда ему минуло четырнадцать лет, отец отвёз его в Тарс, в Киликию, и отдал на воспитание ритору Эвтидему. Строгому мальчику не понравился, однако, шумный Тарс с его вечными празднествами и он с разрешения отца вместе с Эвтидемом переехал в тихий Эги. Там стал он слушать с одинаковой строгостью внимания и платоников, и стоиков, и перипатетиков, и эпикурейцев. Последователь Пифагора, Эвксен, не проводивший в свою жизнь прекрасных истин, которые он проповедывал, тем не менее очень подействовал своим словом на Алоллония. Он выпросил у отца в подарок философу загородный домик с садом и заявил Эвксену, что отныне он будет жить во всем согласно с Пифагором.

— С чего же начнёшь ты? — с улыбкой спросил полюбивший его Эвксен.

— С того, с чего начинают медики: с очищения желудка, — отвечал Аполлоний. — Этим путём они одних предохраняют от болезни, а других излечивают.

Юноша отказался от нечистой мясной пищи. Вино он отверг, как мешающее спокойной работе мысли и омрачающее светлый эфир души. Он стал ходить босиком, носить льняное платье и поселился при храме Эскулапа, чтобы быть в постоянном общении с божеством. Женщины для него точно не существовали: чем больше кружил им головы молодой подвижник, тем дальше был он от них. Он всегда был окружён толпой обожателей и обожательниц, и люди бросали все дела, только бы послушать его. Их стремление к нему было так велико, что у киликийцев вскоре появилась даже поговорка: «Куда бежишь? Уж не к юноше ли?».

Против его воли толпа произвела его в полубоги. Он чувствовал силу свою и решил воспользоваться ею как средством, чтобы поднять суетного человека из праха его пустых забот к небу. Всякое его слово толковалось как изречение оракула, во всяком поступке его видели какой-то тайный и величавый смысл, люди искали глубоких предсказаний там, где он о предсказании и не думал. И он — это было в обычаях времени — допускал это: все хорошо, что служит ко благу.

Едва исполнилось ему двадцать лет, как умер его отец. Он поехал домой, чтобы разделить наследство со старшим братом, человеком разгульным. Он произвёл такое впечатление на гуляку, что тот сразу переродился. Аполлоний отдал ему большую половину состояния, а свою часть роздал бедным родственникам. Совершенствуя себя, он дал обет пятилетнего молчания. Влияние его на народ росло не по дням, а по часам. Раз в памфильском городе Аспенде вспыхнул бунт: богачи скупили для вывоза весь хлеб и в городе начался голод. Аполлоний знаками потребовал, чтобы к нему привели главных виновников бедствия, и тут же на площади, среди возбуждённой толпы, он, блюдя обет молчания, написал на восковой табличке:

«Аполлоний хлебным торговцам Аспенда. Земля — общая мать всем людям. Она справедлива. Вы же несправедливо сделали её вашей исключительной матерью. Если вы не исправитесь, я не позволю вам попирать землю».

Перепуганные торговцы тут же обещали открыть свои амбары, возмущённая толпа снова положила горящие головни, которыми она вооружилась, на жертвенники, и в успокоившемся городе снова наступило довольство.

Аполлоний чувствовал, как ещё слабы его познания, и решил совершить путешествие в страны мудрости, в Ассирию и Индию. Много лет отсутствовал он и вот, наконец, вернулся на родину, все такой же чистый, строгий, бродящий мыслью за гранями земли и зовущий людей за собой. Оракулы заговорили о нем, как о мудреце, любимце богов. Из дальних городов к нему приходили депутации, чтобы испросить его совета то об основании нового храма, то об освящении какой-либо статуи. Толпы жадно ловили его поучения. И он давал всякому, что мог, а себе, как и прежде, не требовал ничего, кроме самого необходимого.

И теперь, когда он строгими фразами своими, без острот, без иронии, без цветов красноречия, говорил к толпе, все были счастливы уже тем одним, что слышат этот строгий, чарующий голос, и смотрели на него влюблёнными глазами. Исключение составляла только одна странная пара: это был пожилой и некрасивый иудей, с кудрявыми волосами, рачьими глазами, длинным носом и тощими, кривыми ногами, и молодая, миловидная женщина с блуждающей улыбкой и отсутствующими глазами. Иудей смотрел на Аполлония исподлобья, и в чёрных, выпученных глазах его было недоброе чувство. Да и весь он был какой-то жёсткий, ощетинившийся раз навсегда…

И Аполлоний вдруг указал на оживлённый порт, из которого среди белой метели чаек в блещущее море уходил красивый трехмачтовый корабль.

— Вот, смотрите на этот красивый корабль… — сказал Аполлоний. — Земля — это такой же корабль, а мы — матросы на нем. Видите: одни взялись за весла, другие только что подняли якоря, третьи ставят спешно паруса, а те держат стражу на носу и на корме. Если один из них не исполнит своей обязанности или окажется незнающим дела или нерассудительным, все пойдёт у них вверх ногами и корабль будет в опасности. Если же все они будут стараться превзойти один другого в доблести и трудах, то корабль благополучно зайдёт во все гавани и осмотрительность мореходов будет для них Посейдоном-хранителем…

Вокруг по деревьям и крышам завертелись и зашумели воробьи. Аполлоний — а за ним и толпа — поднял к ним глаза. И вдруг все увидели, как к ним подлетел ещё воробей, возбуждённо-радостно сказал что-то им и, вспорхнув, снова полетел. Воробьи подняли ещё больший шум и сорвались вслед за вестником.

— Вы видели? — сказал Аполлоний. — На соседней улице мальчик уронил меру пшеницы. Он подобрал рассыпавшееся зерно, но все же на мостовой осталось немало хлеба. Один из воробьёв увидал это и сейчас же полетел пригласить товарищей на обед. Видите ли, как птицы заботятся друг о друге и как им приятно делиться между собой всем. А мы, люди, этого не хотим. Мы предпочитаем, как гуси, которых кормят на убой, наедаться в одиночку, пока не лопнем…

Несколько слушателей бросились в соседнюю улицу и увидали, что, действительно, на мостовой была просыпана пшеница и воробьи с весёлым чириканьем подбирали нежданную добычу. Потрясённые таким провидением пророка, они вернулись к храму Артемиды: да, действительно, все случилось так, как сказал светлый муж! И ещё горячее взмыла волна влюблённости и обожания. Молодая красивая женщина, стоявшая у одной из колонн храма, прослезилась:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: