Иоахим крепко обнял Язона и сердце его боязливо сжалось. Но он победил себя: он готовит любимому сыну необыкновенную судьбу, и тот должен показать себя достойным её. Он дал сигнал к отплытию. Первыми пошли суда с товарами, предназначенными для далёкой Ольвии, греческой колонии на северном берегу Понта, и для степных дикарей; за ними двинулось судно с конвоем каравана.

— Ну, в последний раз, — взволнованно сказал Иоахим, обнимая сына. — Что сказать матери?

— Скажи ей, чтоб она не тревожилась: со мной Филет и надёжная охрана. А я… — он покраснел, — я постараюсь быть достойным твоего ко мне доверия… До свидания, милый отец! Я буду пользоваться всяким случаем, чтобы дать тебе весть. Обними же за меня маму крепко…

— И никого больше? — пытливо глядя на сына, пошутил Иоахим.

Язон покраснел.

— И старую, милую Хлоэ, конечно…

Но в душе его пожаром вспыхнул чарующий образ Береники.

Последним, вслед за Филетом, вбежал по сходням на «Эринну» Язон, матросы отдали чалки и побежали по вантам поднять паруса: ветер был попутный и весёлый. Hortator[7] уже стоял на своём месте и строго осматривал подтянувшихся гребцов.

— Вперёд!

Враз ударили многочисленные весла в лазурную воду, и трирема повернулась к пристани своей богато расписанной кормой… Завизжали блоки, затрепетали верёвки и один за другим, точно красные груди каких-то сказочных птиц, вздувались паруса. Язон прощался грустным взглядом с взволнованным отцом. Он сожалел, что не всегда он был достаточно ласков с ним, который так любил его, который так щедро осыпал молодую жизнь его всякими благами. А рядом с ним у борта стоял Филет и, не отрывая глаз, смотрел на печальный и милый лик Елены: с того дня, когда он впервые тогда на «Нептуне» встретился с ней глазами и по грусти её взгляда почувствовал, как она устала, как ей хочется простоты и тепла, он часто вспоминал её. И вот вдруг теперь, когда вокруг триремы уже запенилась и заиграла воронками лазурная вода и закружились белой метелью крикливые чайки, он во взгляде её прочёл нечто большее: сожаление, что он уходит от неё совсем, последнее горькое «прости» и — призыв. Но было уже поздно. И он долго-долго смотрел в её направлении, до тех пор, пока толпа не слилась в одну пёструю гирлянду вдоль песчаного берега… А вдали, на высокой скале, прекрасным маревом умирал Акрополь…

Впервые за долгие годы показалось Филету, что слишком он уж много в жизни думал о жизни и слишком мало жил. Но привычным усилием он взял себя в руки: то счастье, которое сулил ему печальный взгляд Елены, как и всякое другое счастье, — мираж, и лучше сразу же отказаться от того, что, все равно, рано или поздно, так или иначе, будет отнято…

Вытянувшись длинной вереницей, как перелётные птицы, суда неслись уже по мелкой, в кудрявых белых гребешках волне в лазурные дали. Все предвещало благополучное, скорое и весёлое плавание. На кораблях послышался уже смех, шутки, а потом, к вечеру, и песни, и флейты, и пляски…

Потом вызвездило. В пении ночного бриза в снастях Язон слышал печально-сладкие напевы сирен, бродил восторженной мыслью среди роскоши созвездий и молился нежно-прекрасному образу Береники. Увидит ли он когда её? И в душе его слагались сами собой нарядные строфы, жили для него одного и тихо умирали, как умирают к рассвету хоры прекрасных звёзд…

Утром на заре мореходы принесли, как полагается, жертву Посейдону, и снова, благодаря весёлому попутному ветру, потёк солнечный день в сладком бездельи, играх и смехе. Больше всего смеялись, как всегда, около Ксебантурулы. Филет все ещё боролся с нежным маревом счастья, которое вдруг неожиданно встало перед ним в гавани Пирея: даже и у философов сердце не сразу подчиняется велениям разума, и, может быть, и в философах эта слабость не так плоха…

Но глаза всех уже шарили в поисках горизонта: хорошо на приволье морском, а на земле все же лучше. И когда наконец в синей дали протянулась бледная полоска, похожая на облако, и острый глаз мореходов признал в ней землю, все обрадовались: хвала богам — скоро конец!.. Все толпились на палубах и, весело галдя, смотрели, как вырастала из моря земля, как потом пёстрой кучкой камешков обозначился город и как, наконец, над безбрежною гладью вод встал прекрасный многоколонный храм Деметры. То была Ольвия, славная греческая колония, бойкий торговый город, служивший посредником между суровыми дикарями степей и избалованными и изнеженными народами юга.

И вот вокруг каравана уже закачались по зелёным волнам челны рыбаков, и, встречая иноземных гостей, бойкое население Ольвии сгрудилось на берегу. Сильный запах рыбы густо стоял над городом. Ольвия промышляла и рыбой — тони по берегам моря и в устьях могучих рек, впадавших в него, были богатейшие, — и в гербе города была птица, несущая в клюве рыбу. Закрепив чалки, мореходы первым делом направились в храм Кастора и Поллукса, покровителей мореходов, принести благодарственную жертву за счастливое плавание…

Управляющие Иоахима сразу взялись за дела по продаже привезённых товаров, по закупке новых для обратного каравана и с особой заботой — суровый нрав Иоахима им был слишком хорошо известен — по снаряжению каравана в мало знакомые северные страны по Борисфену. Местные купцы, уже побывавшие в степях, всячески стращали приезжих торговцев, чтобы отбить у них охоту к этому предприятию, но чем больше ужасов рассказывали они об этих диких странах, тем яснее понимали представители могущественного иудея, что пробиться туда нужно во что бы то ни стало: если прячут, то, значит, есть что.

Язон, которого совсем не влекла торговля, съездил тем временем с Филетом посмотреть светлую Тавриду, овеянную древними сказками. С большой охотой он заводил знакомства с новыми людьми, которые говорили ему о новой жизни. В особенности сошёлся он со скифским царём Скилой, который подкочевал со своими степняками под самые стены Ольвии. Мать Скилы была гречанка, он говорил по-эллински, как эллин, и, когда подходил он со своими таборами к Ольвии, он надевал греческий наряд, с радостью погружался в эллинскую жизнь и даже участвовал в орфических мистериях.

— Но скифы мои ворчат, — с улыбкой говорил Скила, высокий, опалённый степным солнцем наездник, с длинными русыми волосами и висящими вниз усами. — Они думают, что я изменяю богам отцов, и ждут поэтому на свои головы всяческих несчастий…

— Ну, я не променял бы место скифского царя на орфические мистерии! — весело захохотал Ксебантурула, только что выгодно продавший свои художественные произведения Скиле. — И если бы мистерии угрожали моему царскому благополучию, то я… поторопился бы откочевать от Ольвии подальше, заказав, конечно, предварительно Ксебантуруле несколько хороших золотых ваз…

— Я об этом думал, — сказал скиф. — То есть не о том, чтобы променять степи на мистерии или мистерии на степи, — одно другому не мешает, — а о том, чтобы попросить тебя сделать мне несколько золотых и серебряных вещиц. Твоё искусство воистину восхищает меня…

— Ты непременно должен, Ксебантурула, сделать Скиле такую же вазу, какую ты продал в Афинах Иоахиму, — сказал Филет. — Я редко видел более прекрасную вещь… Что с тобой, Язон?

Язон стоял как вкопанный и во все глаза смотрел на толпу невольников, которые выгнаны были на продажу: они как раз проходили невольничьим рынком. Язона поразила одна девушка: небольшого роста, тоненькая, с льняными, чуть тронутыми золотом волосами, с огромными, лесными, как у какой-нибудь гамадриады[8], глазами, она была настолько очаровательна, что в душе Язона померк победный образ Береники. И гамадриада глядела на него, и в дивных лесных глазах стояли слезы. Она, видимо, хотела молить о чем-то прекрасного иноземца, но не смела. И вдруг тихо, точно вопросительно, она уронила:

— Маран ата…

Язон только посмотрел на неё с недоумением…

— Язон, да что с тобой? — повторил Филет.

вернуться

7

Начальник гребцов.

вернуться

8

Нимфа, живущая в дубе и вместе с ним умирающая.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: