— Мели ещё! — напустились на него павликиане. — А ты видел, как мы их ели?
— Как ели, видел, а что, не знаю…
Все захохотали.
— Тут у нас у одного торговца жена в их веру перешла, — начал другой. — Тот к оракулу: что делать? И пифия отвечала: легче написать сочинение на волне, легче полететь по воздуху на крыльях, чем очистить сердце женщины, раз оно запятнано религиозным суеверием.
— Это так…
— А что насчёт детей, это верно, — встряла какая-то старуха. — Вновь посвящаемому они дают ребёнка, покрытого тестом. Тот, не зная, что внутри, поражает его ножом, и они пьют тёплую кровь, а потом режут на части и едят и самое тельце…
— Он все о каких-то там видениях рассказывает, болтун! — закричал какой-то иудей с кадыком. — Никаких видений никогда ему и не было. Это он все напридумывал, чтобы захватить над простецами власть! Ему не любо, что в Иерусалиме властвуют Двенадцать, вот и подкапывается старый волк.
— И все стращает: завтра всемирный пожар! Но вот приходит завтра и никакого пожара нет…
— Таких смутьянов из города гнать надо…
— А то и камнями побить…
Легионеры, опираясь на копья и поблёскивая шлемами, презрительно смотрели на волнения черни. Они уже знали, чем все это кончится: сейчас выйдет проконсул и всю эту горластую грязь они по его знаку выметут вон.
— Проповедуют воскресение какого-то софиста ихнего и обновление вселенной — уши вянут!
— А по ночам свальным грехом занимаются… Как напьются за своей вечерней трапезой, привязывают к канделябру собаку и бросают ей мяса. Собака кидается за мясом, опрокидывает светильник и начинается…
— А ты видел? Видел?..
— Как перед трапезой целовались, своими глазами видел…
— Silentium![13]
Сразу все смолкло: между колоннами показались высокие и стройные фигуры Галлиона и Серенуса. Галлион спокойно оглядел притихшую толпу.
— Ну, в чем дело? — презрительно-спокойно спросил он. — Стой!.. — подняв руку, властно остановил он горячий порыв толпы. — Прежде всего не сметь орать, а то я сейчас же прикажу воинам выгнать вас всех вон. Говори ты, — указал он на Состена, которого он знал немного.
Тот в отчаянии затряс костлявыми руками над головой.
— Но что могу я сказать, великочтимый проконсул, что я могу сказать?! У меня язык отнимается, я не нахожу в себе сил!.. Мы, иудеи, жили тут мирно, честно трудились, свято блюли законы отцов наших, безропотно повиновались римской власти. И вот является неизвестно откуда какой-то сумасброд, потерявший всякую совесть, и начинает неслыханными учениями возмущать среди нас Божий мир… Что, старый человек, могу я тут сказать? Я могу только стенать и плакать, я могу только в знак скорби разорвать одежды мои…
И он схватился было за грудь, чтобы будто бы разорвать пёстрый халат свой, но единомышленники его бросились к нему и схватили его за руки. По тихому, увядшему, благородному лицу Галлиона скользнула улыбка.
— Ты слишком долго говоришь о том, что ты не можешь говорить, — сказал он. — Будь покороче. У меня есть другие дела. Я вижу, что у вас опять затеялись свары из-за этих ваших вероучений…
— Так… Так… — послышались голоса. — Нельзя же допускать, чтобы всякий мог потрясать законом! Ты только послушай, что эти люди говорят: не надо обрезания, не надо субботы, не надо закона…
— Неверно это! — закричал Павел. — Мы учим только, что не это главное…
— А что же главное? — снисходительно скосил на него глаза Галлион.
— Главное вера и новый закон Христовой любви к Господу и к ближнему.
— Ну, я не могу сказать, чтобы вы обнаруживали большую любовь один к другому! — опять усмехнулся Галлион.
— А прежде всего, на первом месте, вера в распятого Христа, который воскрес и скоро придёт судить живых и мёртвых…
Галлион даже сморщился: какая нелепость!..
— Помолчи! — поднял он руку. — Я не могу и не хочу быть судьёй в таких вопросах. Это вы разбирайте между собой, как хотите. Хотите любите, хотите не любите, это дело ваше. Идите и не беспокойте власть по пустякам.
— Что? — яростно полезли павликиане на Состена. — Что?! Получил?!
И они стали подталкивать старика. Он воздевал руки к небу, он вопил, он делал вид, что вот ещё немного и он растерзает своё платье. Его сторонники бросились на павликиан. Поднялись кулаки… Раздались крики… Стоявший вокруг народ помирал со смеху. Куртизанки Афродиты Пандемосской звонкими голосами подливали масла в огонь: им были противны эти чужеземцы, говорившие, как ходила молва, против великой богини и её служительниц. Иерусалимцы, прячась за толпой, злорадно раздували ноздри.
Галлион сделал знак легионерам и те двинулись железной стеной на кипящую свалку. Состен первый заметил опасность и, подобрав длинные полы, бросился бежать. За ним последовали и другие. Но и на бегу, боязливо оглядываясь на надвигавшихся воинов, они переругивались и грозили один другому кулаками. Народ хохотал…
Галлион с улыбкой посмотрел на Серенуса и, взяв его под руку, вместе с ним скрылся во дворце.
И долго в тот день кипели ненавистью во имя Господне и синагога, и церковь. А соседи ворчали:
— Да будет проклят этот ваш Христос!.. Покою никакого нет… И чего только смотрит проконсул, чего не выгонит он вас из Коринфа?!
Павел, чтобы заставить всех забыть скорее эти прискорбные события, стал перед агапами говорить церкви — слово это только что стало входить в обиход: по-гречески оно значит то же, что «кагал» по-еврейски, то есть собрание верующих — о том, не опасно ли вкушение идоложертвенного мяса, когда христианин не знает точно, идоложертвенное оно или нет. Книжники иудейские учили, что раз животное принесено в жертву идолу, то демон, находящийся в этом идоле, овладевает этим животным и заполняет все его части. Если после этого мясо поступает на базар, то демонское начало переносится на покупателя, независимо от того, знает он об этом или не знает.
— Но думать так значит признавать за идолом ту силу, которую признают за ним язычники, — разъяснял Павел. — Наши пророки считали языческих богов за ничто: не элохим, но элилим… Но, — предостерегающе поднял он руку, — все же вкушать этого мяса из-за ложной терпимости не следует. Терпимость к языческим заблуждениям ведёт за собой нерадивость к нашему учению спасения и вызывает опасность снова подпасть власти духа язычества…
Коринфяне слушали без большого одушевления: живя в Коринфе, среди язычников, имея постоянные торговые и даже семейные отношения с ними, им было не только трудно, но даже просто невозможно постоянно думать обо всем этом. И эта боязнь осквернения оскорбляла язычников, от которых они часто находились в зависимости. А помимо всего к этим вопросам возвращались уже столько раз, что все это просто-напросто надоело. Строгости Павла утомляли всех. Простое, трезвое поучение ценилось вообще невысоко: всем хотелось сверхъестественного, чудесного, убеждающего без слов. Женщины в особенности оказывали глухое, но твёрдое сопротивление. Он не позволял им даже являться на собрания с распущенными волосами: он говорил, что это возбуждает в незримо присутствующих ангелах вожделение к ним, вводит светлых духов в грех и отвлекает их от их прямой обязанности передавать Богу молитвы святых. Женщины стали появляться с распущенными волосами после этого чаще: было любопытно, как это можно ввести в грех ангелов. Порядочные женщины, кроме того, смущались от соседства во время братской вечери с состарившимися гетерами, которые охотно шли в общину, свободным неприятно было общение с рабами. И была в проповеди Павла какая-то утомляющая нетвёрдость: то говорил он, например, что не муж от жены, а жена от мужа, как гласит Писание, а то, спохватившись, поправлялся: «А впрочем, ни муж без жены, ни жена без мужа в Господе, ибо как жена от мужа, так и муж через жену, все же от Бога». И, в конце концов, постановил: «Соединён ли ты с женой, не ищи развода, остался ли без жены, не ищи жены». И вместе со стариками и остепенившимися гетерами он всякое лыко ставил молодым женщинам в строку, — это в Коринфе-то! — и пояснял:
13
Молчание.