— Но слава об этих мистериях гремит во всех концах земли, — возразил Язон, усаживаясь рядом с учителем на разостланный рабами ковёр в тени старой смоковницы.
— Не все, что гремит, достойно нашего удивления, — сказал Филет. — Чаще наоборот. И ты слишком преувеличиваешь славу их. Далеко не все преклонялись перед ними. Платон совершенно справедливо указывал, что плохо, когда человек ищет спасения во внешнем обряде, а не в самом себе. Мифы, воспроизводимые в здешних мистериях, он считал безнравственными. А киники никогда не скрывали своего презрения к этой жалкой выдумке ума человеческого. Когда Диогена стали убеждать принять участие в мистериях, уверяя его, что он этим путём получит за гробом блаженство, он усмехнулся и отвечал: «Смешно предполагать, что Эпаминонд и Агезилай, как непосвящённые, валяются на том свете в грязи, а известный вор Петакион, как посвящённый, наслаждается блаженством… И если посвящённым за гробом так хорошо, как ты говоришь, так почему же ты не торопишься умирать?..» И заметь, милый, — с тихой улыбкой добавил он, — Диогену хочется, несмотря ни на что, верить, что хотя за гробом вор Петакион будет наказан, а Эпаминонд и Агезилай возрадуются. Но никаких оснований для такой веры у нас нет. Напротив, если вор Петакион почему-то блаженствует здесь, то, вероятно, будет он блаженствовать и там, а если праведникам солоно приходится на земле, то нет никакого основания думать, что им будет лучше в Тартаре. Правда, поэты нас уверяют, что «рядом с Зевсом восседают на небе Справедливость и Милость», но я хотел бы иметь хоть некоторые доказательства этому. Напротив, из биографии самого Зевса слишком ясно видно, как мало заботится он о милости и справедливости…
Как всегда, Язон жадно пил слова учителя, в которых он всегда находил какую-то особую отраду. Филет умел давать ему ни с чем не сравнимое чувство свободы. Он делал его жизнь похожей на вольный полет облака в бездонном и бездорожном небе…
— Да, это так, — сказал Язон. — Но, с другой стороны, не говорит ли в пользу мистерий то, что они существуют и в Афинах, и в Коринфе, и в Эгине, и в Фивах, и на Лемносе, и в Египте? И если против них говорил Платон, то Пифагор, как говорит предание, был их участником, а когда иерофанты разрешили вступать в мистерии и иноземцам, то в них приняли участие и Сулла, и Варрон, и Красс, и Август, и многие другие видные люди. Ты знаешь, мой отец тоже участвовал в них…
— Ни распространение мистерий повсюду, ни участие в них людей замечательных никак не говорят в их пользу. Скорее наоборот, — отвечал Филет. — Заметь одно, милый: там, где толпа, всегда есть опасность попасть в… какую-нибудь ненужность, говоря мягко. Помни Горация: «Odi profanum vulgus et arceo» — «Я ненавижу пошлую толпу и удаляюсь». А что касается до великих, будто бы освящающих своим присутствием всякое дело, ты должен помнить одно: все великое очень относительно. Что сегодня велико, завтра будет мало. Наш Гомер превознесён до небес, не так ли, а Гераклит Эфесский говорит, что его следовало бы за низменные представления о богах выгнать с Олимпийских игр и надавать ему пощёчин. Что велико и что мало, никто не знает. Не верь приговорам толпы, милый, и не верь величию великих. Ты знаешь, что Элевзис родина Эсхила, но вон тот пастух, что пасёт на холме коз, не знает не только этого, но и самого Эсхила. Но мне было бы интересно спросить о мистериях мнение твоего отца — его суждения полны здравого смысла. Вот кстати и он…
Иоахим в сопровождении Мнефа вышел как раз из разбитого для него большого белого шатра и, отдав на ходу секретарю последние распоряжения, с улыбкой обратился к сыну:
— Что, уже философствуете?.. И прекрасно делаете… Но нам надо подкрепиться немного с дороги: все уже готово…
— А мы только что хотели спросить тебя, отец, о том, что ты думаешь о здешних мистериях? — сказал Язон, любуясь пышной, величавой фигурой отца. — И вообще, что там такое делается…
— Если ты хочешь, иерофанты теперь же посвятят тебя во все, мальчик, — сказал Иоахим.
— А разве это так просто?
— Ты помнишь хор у Софокла:
Но раз они замкнуты золотым ключом, то золотым ключом можно и отпереть их… Но… я не знаю, стоит ли терять тебе на это время? Ну, сначала блуждает посвящённый по разным закоулкам, переносит всякие труды и утомления, ищет чего-то в темноте, потом появляются всякие ужасы, трепет, содрогания, выступает холодный пот, замирает сердце… И вдруг загорается удивительный свет, ты вступаешь в очаровательную местность, на роскошные луга. Ты слышишь приятные голоса, торжественные слова, тебе показывают священные видения… И после всех мрачных впечатлений все это вызывает чувство довольства и даже неги… если ты можешь забыть, что все это дело рук человеческих…
— Только и всего? — спросил Язон.
— А чего бы тебе ещё хотелось? — засмеялся Иоахим, любуясь красавцем-сыном. — Но пока все же пойдём подкрепимся: я решительно проголодался и даже походный обед предпочту всем мистериям на свете. Идём, Филет…
— Но что же так влечёт людей к этим таинствам? — пропуская отца и учителя в шатёр первыми, спросил Язон. — Ведь вот после разговора с Филетом и с тобой я большой охоты принимать участие в этих забавах не имею. Почему же другие так ищут этого?
— Кто знает? — пожал плечами отец. — Может быть, привлекает непонятное, тайна. Может быть, отличиться хочется: не угодно ли, я вот посвящён в Элевзинские мистерии, а вы нет! А некоторых притягивают, вероятно, сладострастные картины, которые тебя так отталкивают. Толпа готова смотреть на все новое… Ну, возляжем…
Среди огромного шатра был разостлан ковёр, а на нем был собран походный обед. Прислуживало несколько красивых девушек: Иоахим не любил мужской прислуги. А Язона эти молодые красавицы смущали.
— Ты прав в своём скептическом отношении к толпе, — сказал Филет, набирая себе крупных, сочных и горячих ракушек. — Я только что говорил об этом твоему сыну. Раз ты видишь, что путь по жизни, который привлекает тебя, занят толпой, иди в противоположную сторону: может быть, действуя так, иногда ты и ошибёшься, но, идя за толпой, ошибёшься всегда. Нет ничего страшнее толпы. Посмотри внимательно пожелтевшие страницы истории Эллады: то попадает она под иго какого-нибудь жадного и смелого человека, то кричит о свободе и попадает вследствие этого под иго своё, иногда более страшное, чем иго тирана. Крик о свободе в мире не перестаёт, но нигде тем не менее нет так мало свободы, как в так называемых народных республиках. Не только философские преступления, как отрицание богов, например, но самое лёгкое, в мелочах, оскорбление местных культов были преступлениями, которые влекли за собой смерть. Боги толпы, которых Аристофан высмеивал на сцене, в жизни убивали. Это они убили Сократа и чуть было не убили Алкивиада. Анаксагор, Протагор, Аспазия, Еврипид были в опасности от них. Если цезари готовы каждую минуту изгнать из пределов империи философов, то ещё более готовы на это люди ареопага или Пникса. Выхода для человека нет — кроме одного разве…
— Какого? — спросил Иоахим, с аппетитом обгладывая косточку молодой зайчихи.
— В затруднениях дверь всегда отворяется на себя, — отвечал Филет. — Внутренним ходом идёт путь если не к спасению, как любят говорить напыщенно некоторые ораторы, то к довольству, покою и даже, пожалуй, к свободе. Благостный Эпикур ближе других подошёл к делу… Но увы: и его толпа извратила и заставила говорить вещи, о которых он никогда и не думал…
Иоахим, выбиравший глазами, что бы ему съесть ещё, засмеялся.
— А не думаешь ли ты, друг мой, что все задачи жизни много проще, — проговорил он, — и что вы, эллины, говорите о них… слишком много?
— Прежде всего, — с мягкой улыбкой возразил Филет, — я никак не думаю, что вы, иудеи, говорили бы меньше. Я достаточно насмотрелся и наслушался вас и в Иерусалиме, да и по всей диаспоре. А во-вторых, и главное… да, ты, пожалуй, немного прав: мы говорим — и думаем, — может быть, и слишком много… О нас, эллинах, составилось совершенно ложное представление. Нас очень охотно представляют себе все какими-то весёлыми «олимпийцами», которые только и думают, что о вакханалиях, вине, женщинах и всяких радостях жизни. Никто не хочет заметить, что эллины первые почувствовали страшную силу Рока, мойр над человеком, никто не заметил их мрачных предчувствий, жутких привидений, которые витают у нас вокруг могил и мест казни, никто не отметил нашего страха перед будущим, наших сивилл с жуткими глазами. Если Эллада пляшет в пёстром хороводе вакханалий, то, может быть, и пляшет-то она из желания забыться. Но у неё есть и другое лицо, лицо дельфийской пифии, посредницы между Аполлоном и людьми. Охваченная смутной тревогой, она готовится к своему служению постом, обливаниями из Кастальского источника, окуриваниями дымом из лавровых листьев, а потом поднимается на свой треножник над пропастью, откуда поднимаются одуряющие испарения, и бормочет бессвязные, тяжкие слова. Где же тут «светлый эллинский дух»? Нам не дают покоя таинственные силы жизни более, чем какому другому народу под солнцем. Да, мы много думаем и много говорим. Но иначе мы не можем…