— Тебе жалко, что папа твой уехал?

— Ну что, если жалко?

— Ничего. Мне тоже жалко… Я и подумал: ты сидишь одна, переживаешь.

— Так ты что, меня жалеть пришёл? Ну и уходи отсюда! Никто не имеет никакого права меня жалеть без моего разрешения… всё равно не имеет! — с ожесточением закричала Оля, топнула ногой, совсем позабыв, что та висит в воздухе над обрывом. Нога дрыгнула в пустоте, и Оля чуть было не съехала вниз под откос. Володя кинулся и, ухватив её за руку, удержал на месте.

Оля заглянула вниз. Откос был песчаный, но довольно крутой, поросший кое-где колючими кустиками. Съехать вниз было не опасно для жизни, но исцарапаться и оборваться можно было здорово.

— Дура, свинья необузданная… — презрительно заключила Оля. — А у тебя в животе как? Опять лопнуло что-нибудь?

— Нет, сейчас ничего. Тут же не разобьёшься.

— Так понял, что я тебе сказала: никто меня не смеет жалеть!

— Ну, больше не буду… А он тебя очень любит? Папа?

— Он любит маму. А меня так себе. Любит не потому, что это я, а потому, что я имею какое-то отношение к маме. Никого он, кроме мамы, на свете не любит… не любит!.. Нет… не любит… — горько морщась, всё прерывистой дыша, повторяла она.

— О, ты не плачь только, ну, пожалуйста, а то я не знаю что… Ты, значит, его любишь… А он тебя?..

Сквозь слезы, со всхлипыванием она прерывисто выпаливала то с отчаянием, то с ожесточением:

— Он мне никогда ни одного слова не сказал, не разозлился! Не обругал! Он со мной одинаковый всегда! Он меня только жалеет! Хоть бы одно несправедливое слово крикнул за всю жизнь!.. Лучше бы стукнул как следует, и потом мы бы помирились. Не желаю, чтоб меня вот просто так жалели!..

Володя плаксивым, жалобным от сочувствия голосом, растерянно и умоляюще ныл:

— Ну не надо!.. Ну уж так-то не надо!.. Ну ничего!.. — Раза два даже попробовал её погладить по затылку, но сам испуганно отдёргивал руку. — Ну, ты не отчаивайся, раз ты его любишь, он потом, может, тебя тоже полюбит. Как это так?.. Тебя-то? Ну, обязательно.

— Мало ли, что я его люблю! — отчаянно мотала головой Оля. — А жаления мне не надо!.. Мало ли кто любит, я тебя тоже люблю, а жалеть меня всё равно не позволю… Не могу я этого выносить… Знаешь что? Давай мы вот сейчас рассоримся на всю жизнь! Давай! Сию минуту!

— Не желаю. Что ты, с ума сошла? Ссориться!

— Почему ты какой-то такой. Я тебе вот что… А ты не обижаешься. Ты тупой, что ли?

— Обижаюсь. Мне очень обидно. Как это не обижаюсь?

Оля повернулась и долго, внимательно посмотрела ему прямо в лицо. Потом уронила голову себе на плечо и ещё поглядела на него сбоку.

— Ну, не сердись. Я же тебе сказала, что я необузданная свинья. Не сердишься?

— Что ты, даже наоборот.

Ей легче на душе стало, когда она выговорилась и отревелась. Она даже улыбнулась, несмело и смущённо.

— А как это бывает наоборот?.. Ну ладно, молчи… Знаешь, раньше хорошо было. Люди сначала все говорят друг другу «вы», а подружатся и переходят на «ты». А мы сразу начали на «ты», нам и менять нечего. Хочешь, будем на "вы"?

— Не выйдет, пожалуй, у нас.

— Вот до того угла наперегонки!.. Бежим!

Они бросились бежать до углового забора и остановились, запыхавшись.

— Владимир… как?..

— Степаныч.

— Степаныч, начиная от этого угла я разрешаю вам говорить мне «ты». Исключительно в виде почтительного знака дружбы. Хотите?

Глава шестнадцатая

Мама прошла последнюю комиссию, её хвалили, но режиссёр ещё хотел порепетировать с двумя клоунами, и подобрать музыку, и кое-что доделать в реквизите.

Каждое утро мама уходила на репетиции, а по вечерам в доме было тише и грустнее, чем в первые дни приезда.

Родион Родионович, как и обещал, писем не присылал. Вместо них изредка приходили на имя Оли открыточки и несколько слов — холодные и равнодушные, как счёт за электричество. Он глубоко чувствовал себя оскорблённым и твердо, непоколебимо ждал, пока ему не уступят. Вот он и напоминал об этом короткими открыточками, как бы подтверждая, напоминая, что он остаётся и останется твёрд, но от семьи-то ведь не отказывается!

Настроение у мамы было очень тихое и грустное. Хотя она и добилась своего — вот-вот должна была начать наконец работать самостоятельно.

До того грустное, что она, по своему обыкновению, как это не раз уже с ней бывало, вместо занятий подолгу засиживалась, рассеянно улыбаясь над своей «задумчивой» тетрадью в клеёнчатом переплёте, опять сочиняла или дописывала на свой лад, как всегда, что-то вроде продолжения какой-то сказочки. Писала она не так уж много, но часто подолгу лежала ночью с открытыми глазами, обдумывая, что будет дальше.

— О чём будет сказка? — допытывалась Оля.

— Не знаю, что получится… наверное, о человеке, который не любил никого, кроме…

— Самого себя?

— Нет… Просто он ничего и никого не любил на свете, кроме… может быть, одного человека. Никого, ничего…

— Он был злой?

— Нет, вовсе нет. Но, наверное, нельзя жить равнодушным ко всему миру, ко всем людям, любить только одного и только для себя… Да, сказки смешно объяснять. Я её уже да-ав-но начала… Если что-нибудь получится, я тебе дам прочесть.

И вот какая на этот раз получилась у неё сказка.

Глава семнадцатая

Жил на свете Король, до того бедный, что приходилось ему самому косить сено, сажать репу и капусту на огороде. Королевство-то у него ведь было совсем маленькое: начиналось у проезжей дороги, да тут же неподалёку и кончалось, сразу за пригорком у ручья. На другом берегу начинались уже владения богатого Царя.

Да и подданных у бедного короля было только двое: Королева-жена и маленький сынок — Бедный Принц.

Каждый день, как только вставало солнце, маленький Бедный Принц просыпался на сеновале и сразу впрыгивал в старые отцовские штаны (они были ему до того велики, что приходилось их подвязывать ремешком прямо под мышками), натягивал короткий отцовский камзольчик, свисавший ниже колен, и мчался вприпрыжку на границу королевства к ручью.

А в то же время из калитки с чёрного хода замка богатого Царя украдкой вышмыгивала Маленькая Царевна.

Одним духом взбежав вверх по склону, она останавливалась, жмурясь на солнце, протирая заспанные синие глазки, и весело оглядывала пригорок, сплошь поросший васильками. Их синие головки волнами ходили, покачивались от ветерка, будто перебегали с места на место, играя в прятки среди зелёной травы. Маленькому Бедному Принцу казалось, что это не цветы, а весёлые синие глазки девочки разбегаются по всему пригорку, и он смеялся от радости.

Дети встречались у ручья, брались за руки и начинали играть, перепрыгивая с одного берега на другой: из королевства в царство… из царства в королевство — ведь детям это хоть бы что!

На девочку, к счастью, не очень-то много обращали внимания в царском замке. Держали в дальних родственницах из милости при царском дворе, а в царскую квартиру почти никогда не впускали.

Одевали её в обноски других дальних родственниц. А так как она была не только самая дальняя, но и самая маленькая из всех дальних родственниц, платья вечно волочились за ней по земле, а маленькие ножки то и дело выскакивали из просторных чужих расшлёпанных башмаков.

Довольно забавная была эта пара: маленькая дворовая Царевна и Бедный Принц — штаны под мышками, с соломинками в волосах, похожий на Кота в сапогах. Но они очень любили друг друга, и им было всегда весело вместе.

Девочка была такая весёлая, что стоило самому чёрствому, грустному, мрачному или унылому человеку минутку поглядеть в её смеющееся личико, как он уже не мог удержаться и совершенно против воли начинал улыбаться, посмеиваться, хихикать или хотя бы криво усмехаться — уж кто на что был способен!

До того она была ласковая и добрая, что лесные птички на лету присаживались к ней на плечи расколоть семечко, а зайчата кувыркались и играли в пятнашки, путаясь у неё под ногами — просто как будто за человека её не считали!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: