Оля слушала мамин милый, такой всегда тёплый, мечтательно-улыбчивый голос, которым она читала свои детские сказочки, — и вот теперь она точно какую-то мерзкую, уродскую сказку, вылезшую из распечатанного конверта со штемпелем далёкой Бухары, читала:

Войной тут и не пахнет, журчит вода в арыках. На рынке фрукты. Мне сильно повезло — попал в переплёт, но вот выбрался. Теперь мне оформили броню как артисту, и я начинаю работать. Ты была права — тебе надо работать самостоятельно и обо мне позабыть думать, я себе подыскал ассистентку, даже двух, номер очень выиграет. Обо мне не беспокойтесь.

Жить надо проще и считаться с фактами, а не с выдумками.

Пускай Оля учится и растёт послушной девочкой.

Адреса у меня пока нет, да тебе, наверное, он и не понадобится — мы будем разъезжать по разным районам, а писать нам друг другу больше нечего.

Я вам, конечно, желаю всего наилучшего.

Р. Рытов.

После целого дня молчания Оля спросила:

— Мама, что это значит? Ты понимаешь?

— Нет, — сказала мама. — Нет! Нет!

— Мама, как это может быть? Что с ним случилось? Ты что-нибудь поняла? Это он писал?

— Да, писал он. Нет, не понимаю… Какой позор… Понимаю только: он нас не любит.

— Вся твоя жизнь была фантазия? И он тоже фантазия твоя?

— Может быть, всё моя фантазия. Наверное, я всё вообразила. Может, полюбил другую. Говорят, это бывает.

— Да пускай не любит, но он же человек… Он даже снайпер, а тут фашисты… а он пишет такой позор: фрукты… и всякие гадости… Ты понимаешь это? Ведь это позор! Ты сочиняла нам про принцесс и осликов, мы любили Тюфякина, играли, что он нас любит. И мы только играли, что папа нас любит? И вот теперь всё рассыпалось? И вот мы дуры? Просто две дуры?

— Так ты и Тюфякина больше не будешь любить? — насильно попробовала пошутить мама.

— Что ты! Наоборот! Ни за что! Я его люблю. И буду. Иди ко мне, лохматенький… Куффи тебя вечно взъерошит, я тебя причешу… Где же правда на свете, если над нами даже отец смеётся? Мы с тобой, мама, просто девчонки со своим игрушечным миром? Где же правда?

— Правда у нас. Всё равно у нас, — проговорила мама, стискивая и разжимая руки, как всегда, когда волновалась. Сейчас у неё и зубы были так крепко стиснуты, что выговаривала эти слова она невнятно.

Глава двадцать третья

— Вот. Как видишь. Я ведь тебя не удивила?

Мама только что вернулась из города и стояла теперь посреди комнаты, расправляя складки слишком широкой гимнастёрки, под ремнём. На ней была короткая юбка защитного цвета и сапоги. Она только что сняла своё штатское пальто. Шинели им ещё не выдали.

— Ты не ожидала?

— Давно ожидала, — сказала Оля. — Значит, тебя уже приняли?

— Мне пришлось сказать, что ты уехала к родным и я совсем одна. Ведь ты меня отпускаешь?

— Я уехала? Я от тебя уехала?

— Да, иначе меня бы не взяли.

— К нему я не поеду.

— Я знаю. Ты можешь к дедушке ехать, он старенький, но будет очень рад… Ты же понимаешь, ты освобождаешь для службы солдата. Одним солдатом больше на фронте.

— Чтоб заменить того, из-за которого одним солдатом стало меньше? Хорошо. Я уехала! — Оля бросилась на шею к маме и стала её целовать, приговаривая: — Солдатик… солдатик мой!..

Оля i_018.jpg

— Это опять из сказки, — с усилием улыбаясь, говорила мама, целуя девочку. — Я всё равно должна была пойти.

— Нет, из сказки: ты вместо… того!.. Зачем ты отказываешься, это нечестно!

— Из сказки, из сказки, только не плачь, моя хорошая. Тебе будет труднее, чем мне. Ведь ты сама меня отпускаешь? Зачем же плакать?

— И буду! И буду реветь! Всё равно отпускаю. Ты не сама, да? Это я тебя отпустила… ну, мы вместе отпустили, хорошо?

— Вместе, мы всё вместе, вместе…

Вечером Володя, возвращаясь с работы в замасленном комбинезоне, шагал тяжёлой поступью усталого рабочего. Устал он вправду, но ещё ему и нравилось так шагать всей ступнёй, вразвалку, чиркая каблуками по тротуару — в точности как ходил механик Попрыкин, про которого говорили: "Он Наполеон и Македонский Александр насчёт двигателей внутреннего сгорания".

Невдалеке от будки проходной он увидел Олю и сразу бросился к ней лёгкой и быстрой походкой.

— Что? Что? — бестолково от волнения допытывался он. Прощаться? А? Уже… Когда..

— Да, прощаться…

— Когда прощаться?.. Сколько можно? Ну, ты говори…

— Мазаный ты, как трубочист! — Оля вытащила из кармана платок, послюнила и стала оттирать у него на щеке и на лбу мазки грязной смазки. — Чего сколько? Можем ещё походить и попрощаться. Отправить нас могут даже завтра, а точно неизвестно — с утра надо быть наготове.

— Значит, можно погулять? А куда нам идти?

— Как куда? На водную станцию. С ней попрощаться.

На водной станции не было ни души. Холодная и какая-то чёрная, точно она уже знала, что скоро ей придётся совсем застыть и замёрзнуть, вода плескалась у пустынных мостков. В каюте Никифораки пахло табачищем. На стенке висели красиво расчерченное на твёрдой бумаге расписание на много дней вперёд никогда не состоявшихся уроков по плаванию, а сам Никифораки и его ученики давно уже ушли на фронт, и многим из них никогда уже не придётся плавать и прыгать с вышки в жаркий летний день…

Они прошлись по бульвару, вяло припомнили, как шлёпали по весенним лужам всей компанией по дороге из школы, но это всё было как-то неинтересно.

Выбрались на пригорок, оттуда вдали виден был домик Анны Иоганны.

— Ну её, — сморщилась Оля. — Может, сама-то она и ничего, а всё-таки немка. А вдруг она радуется за своих, что они наступают? Нет, не пойду к ней прощаться!

Они пошли к обрыву.

Дом, где когда-то жил Танкред, стоял на своём месте, и во дворе так же было безлюдно. Они всё вспомнили, но вслух говорить об этом не хотелось.

— Может, мы в последний раз в жизни вот с тобой гуляем, — глядя в сторону, сказал Володя.

— Не знаю. Что-то я ничего себе представить не могу — что мы прощаемся, что мне ехать, что последний раз, — ничего не могу представить… Я какая-то тупая. Пойдём лучше домой.

— Правда. Правда… Это правда.

— Что ты всё "правда да правда"?

— Ты сказала правду. Я тоже какой-то тупой. Я думаю, думаю, а ты скажешь, и я сразу понимаю, что вот это самое я как раз и думал. Это не потому, что я тебе подражаю. А ты умеешь сказать, а я нет. Вот не умею.

— Ладно, буду уж, так и быть, за тебя разговаривать, а ты только думай.

— Договорились, — добродушно согласился Володя, и они расстались у двери, за которой начиналась скрипучая лестница.

Глава двадцать четвёртая

Как только стемнело, в вышине послышались звуки неравномерно подвывающих моторов самолётов и началась бомбёжка.

Город, освещённый неживым светом сильных ламп, медленно спускавшихся на парашютах, казался мёртвым. Только на окраинах били наши зенитки, взлетали цветные цепочки трассирующих пуль, зенитных пулемётов, и вдалеке бегали по небу бледные столбы света прожекторов.

А в самом городе рушились, рассыпая брёвна, деревянные старые домишки, под сбитой столетней штукатуркой обнажились красные кирпичные раны на сводах старинного гостиного двора. Обвалился угол большого дома, и загорелась пригородная усадьба-музей с её конюшнями, амбарами и беседками.

Наутро ещё тянулись в небо в разных концах города чёрные хвосты потухающих пожаров.

Прижимая к груди маленький мягкий свёрточек, Оля то быстрым шагом, то бегом пересекала площадь, на которой спокойно работали люди, разбирая развалины аптеки, выбралась на пустынную набережную и тут бросилась бежать, пока совсем не задохнулась.

Володя должен был её ждать в условном, вернее, обыкновенном месте на обрыве, но ещё издали она увидела, что он бежит к ней навстречу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: