— Тебе говорю: не пугай, а пришёл, так сиди спокойно, дожидайся, — распоряжался Куличенко, — сам покажется!
Вяткин, как хозяин, строго позвал "мартышку":
— Цунь, а Цуня!
Но та не показывалась.
— Запугали, — недовольно объяснил Вяткин.
— Что я им и говорю, — запальчиво поддержал его Куличенко, — стой тихо, коли пришли. — И тут же, расплывшись от смеха, начал рассказывать:
— Что тут было! Стал это я в печку дров подкидывать. Она сидит, всё наблюдает… Только это я отвернись, а она как подскочит, как подскочит! Как полено схватит, к-ак его в печку жахнет! Мировая зверина! Уж я поскорее дверцу прикрыл, а то он как взялся, так и садит туда дрова, что кочегар, только искры летят. Честное слово! Вот хоть Кузьму спросите.
Все обернулись на Ершова, и тот, помедлив, степенно подтвердил:
— Действительно. Это было. Полено схватила — и в печку.
— Значит, тепло любит!
— Да где же, однако, он? Вы бы его хоть показали.
— Цуня, Цуня, Цунь-Цунь! Вылезь оттуда. Слышь, кому я говорю?! — уже просительно чмокал Вяткин.
— Не слушает, — сочувственно сказал один из любопытных.
Слегка сконфуженный неудачей, Вяткин встал, отряхивая колени, пожал плечами и сел к столу, где дымился только что снятый с печки котелок щей.
Но в эту самую минуту с полочки свалилась жестяная коробка зубного порошка, и следом за ней оттуда спрыгнула мартышка.
В два скачка она прыгнула на колени к Вяткину, вскарабкалась к нему на плечо и обхватила его рукой за шею.
Вяткин, покраснев от удовольствия, грубо пробурчал:
— Ты чего же это меня за лицо прямо своими лапами хватаешь, а?
Обезьянка потрогала ему рукой ухо, вдумчиво потянув в одну сторону, потом в другую, точно проверяя, правильно ли оно пристроено к голове. Затем вдруг, нахмурив лоб и выпятив губы, стала, близоруко вглядываясь, проворно копошиться в его коротко подстриженных волосах.
Раздался общий хохот, а обезьяна посмотрела на стол, выхватила из кучки сухарей самый большой, отшвырнула его и, зажав в каждой руке по небольшому сухарику, спокойно уселась и стала обгрызать их по очереди.
Вяткин принялся хлебать щи из котелка, осторожно под нося ко рту деревянную ложку, чтобы не облить обезьяну, возившуюся у него на коленях.
Скоро она перестала грызть и, подняв голову, несколько раз внимательно проводила глазами ложку со щами, сновавшую туда и обратно у неё над головой. Видимо заинтересовавшись, она приподнялась и, опираясь одной рукой о край стола, ухватила, потянула другой рукой Вяткина за рукав и тянула до тех пор, пока не пригнула к себе его руку с ложкой. Тогда она, вся вытянувшись от любопытства, ещё приподнялась и через край заглянула в ложку.
— Вот видишь?! — воскликнул Куличенко. — Вы про дрова сомневались. А он, гляди, щи хочет лопать. Вот зверина, так это да!
Придерживая ложку, обезьянка опасливо отхлебнула щи и отдёрнула голову. Несколько раз задумчиво облизалась, разом залезла в ложку всей пятернёй и потащила себе в рот капусту.
Вечером, когда солдаты пили чай, с треском откусывая маленькие кусочки и откладывая остаток каждый около своей кружки, обезьянка, прежде чем кто-либо успел опомниться, выскочила на стол, промчалась по кругу, на ходу обобрала все лежащие около кружек кусочки, набила себе полный рот сахару и, подскочив, повисла на перекладине над столом.
Несколько кусочков она выронила, но висела, покачиваясь и хрустя полным ртом, купаясь в клубах горячего пара из только что вскипевшего чайника.
— Ох ты ж гад! — закричали со всех сторон. — Ты что это делаешь? Разбойничать взялся?
Громче всех кричал, помирая от хохота, Куличенко:
— Ой, ну и вредный, чёрт! Это что ж такое? Скоро от него житья никому не станет. Да он всех отсюда повыживает… Ах, чтоб тебе, ну погляди, на хвосту качается, ведь дразнится, поганец такой, а?
Тут обезьянка, раскачавшись на перекладине, пролетела над головами сидевших, бросилась к тому месту, где спал Куличенко, и, ухватив в охапку лежавшую там его маленькую ситцевую подушечку-думочку, стала её изо всех сил теребить, мять и тискать.
С криком неправдоподобного отчаяния Куличенко бросился отнимать свою подушку, и пошла возня.
Глядя на них, даже степенный Ершов, который старательно орудовал иголкой в кусочках зелёного сукна, покачал головой и затрясся от беззвучного смеха.
На другой день в сторожке было жарко натоплено и необычайно тихо. Ершов всё копался в углу со своим шитьём.
Кто-то хрипло тихонько кашлянул. Вяткин обернулся и увидел, что Куффи сидит на его постели, по-бабьи накрывшись с головой одеялом, и кашляет, держась за грудь рукой. Вяткин подошёл и сел рядом с ним. Из-под одеяла, завёрнутого как платок, смотрели ему прямо в лицо, жалобно-просяще моргая, круглые детские глаза старого старичка.
На одеяле были разложены нетронутые кусочки печенья и сухарей, наколотый сахар и полпалочки шоколада. Немного посидев смирно, обезьянка перевела глаза на белую повязку на руке Вяткина, неуверенно протянула руку, осторожно потрогала, вытащила растрепавшуюся нитку и безучастно её понюхала и вдруг испуганно ухватившись руками за грудь, опять хрипло закашлялась, глядя в лицо человеку, видимо сама боясь и не понимая, что с ней, происходит.
Куличенко присел на корточки и, погремев жестяной коробочкой, подсунул её мартышке. Она послушно взяла её, подержала обеими руками и тут же выронила, вяло опустив руки.
Смущённо усмехаясь, подошёл Ершов.
— Вот, друзья мои, без навыку пришлось повозиться, но сколь сумел. — Ершов показал на ладони только что законченную пару до смешного маленьких, защитного сукна, сапожек вроде валенок на мягкой подошве…
Обезьянка осмотрела валенки у себя на ногах, хотела было их стащить, но раздумала — потихоньку подвигаясь, не вставая, проёрзала по нарам и стала копаться в углу.
Все уже знали, чего она ищет, — там у Шульги лежала бережно им хранимая его «запасная», как он её называл, казацкая баранья лохматая шапка-папаха домашнего изделия.
Вытащив шапку, Куффи опять закашлялся от усилия, едва отдышался и, ухватив её в охапку, обнял, притиснул к груди, с каким-то восторгом прижался щекой и начал баюкать, нежно и радостно попискивая слабеющим голоском…
Вероятно, ему казалось, что он снова нашёл своего старого приятеля Тюфякина, что сидит он с ним на шкафу в знакомой комнате у Рытовых, а за столом его поджидает его собственная нянька, слуга и друг — Козюков…
Если бы сейчас в самом деле его мог увидеть Козюков, в эту минуту лежавший без сна в тарахтевшем вагоне, где-то в тысяче километров от этой землянки, у старого циркача сердце облилось бы кровью от одного звука кашля, разрывавшего узкую грудку Куффи. Но, оглядевшись вокруг, он поблагодарил бы судьбу: вокруг он увидел бы обветренные лица солдат, много раз глядевших в глаза умирающих раненых, молча поднимавших с земли убитых рядом товарищей. Казалось бы, что им после всего этого захворавшая мартышка, баюкающая шапку? Забавное зрелище?.. Нет, лица были хмуры, невеселы. Это были лица друзей. Лица людей, чьи сердца в беде не черствеют, а становятся горячей, отзывчивей на чужую беду, чужое горе, чужое страданье.
Вечером в землянку зашёл лейтенант.
— Что ж невесёлые такие?
— Да ну! — махнул рукой Вяткин.
— Вот, — нехотя проговорил Шульга, — глядите. Мартышке-то нашей конец пришёл. Экая жалость. Уж как берегли, да нет, заболела, видно, обстановка не подходит.
Лейтенант увидел маленькое тельце, скорчившееся в обнимку с лохматой шапкой, до половины прикрытое сверху тряпочкой, из-под которой высовывались ноги в крошечных щегольских зелёных валеночках.
Кузьма Ершов с торжественной горечью крякнул и проговорил:
— Ну ладно, мы люди, мы за себя постоим! Так ведь никакому живому существу не оставили тихого угла на всём земном просторе. Вот до чего эти гады фашисты добились. А больше ни до чего…