Оля споткнулась о шпалу, упала, ударившись коленом, мгновенно вскочила, готовая действовать, и медленно опустилась на землю. Ей казалось, грудь у неё сейчас разорвётся.
Поезд очень медленно уходил. Очень медленно для поезда и очень быстро для человека, даже отличного бегуна.
Не страх, а какая-то ужасная, злая досада на непоправимость происшедшего терзала Олю. Она бы заревела, но после отчаянного бега слишком болела у неё грудь и дыхания не хватало.
Подумать только — вот минуту назад тут проходил пассажирский вагон с обыкновенными ступеньками, вот на этом самом месте, где она стоит. А уж вскочить она бы сумела.
Поезд, уползавший за редкий придорожный лесок, был очень хорошо виден.
Может быть, до станции совсем недалеко? Может быть, там поезд простоит целые сутки? Оля спустилась под откос, подобрала чайник и быстрым шагом пошла по извилистой, еле заметной, но всё-таки какими-то живыми людьми протоптанной тропке, тянувшейся параллельно железнодорожной насыпи. Солнце мутным пятном светило, низко спускаясь над тёмным лесом, — значит, скоро стемнеет. Одиночество, какого она не знала никогда, ужаснуло её: её никто не ждал, она потерялась в пустыне, на чужой планете, где нет людей, некуда ей идти… Разве догонять поезд?
Едва отдышавшись, она побежала, сколько могла, опять пошла и опять побежала. Ещё некоторое время было видно, как длинный поезд уже беззвучно втягивался в не очень дальний лес, пока последний вагон не исчез за деревьями.
Без всякой надежды Оля шла и шла по шпалам, в ту сторону, куда ушёл поезд.
Утихла жгучая досада, что вот на минуточку только она не поспела, упустила…Что?.. Своё место в двигающемся куда-то закутке на чужих чемоданах рядом с Козюковым?
Но другого места на всём земном шаре у неё ведь не было, позади война, и где-то на этой войне мама Лёля, а впереди какой-то незнакомый дедушка, к которому надо добираться до Ташкента.
Опушка леса, в котором исчез поезд, точно заколдованная, нисколько не приближалась, хотя Оля шла очень быстро.
Одна на всей необитаемой земле с бесконечными полями, присыпанными сухим снежком, обещавшим скорое наступление холодов и зимней тьмы… Нет, хуже чем необитаемой. Мимо Оли с громом и долгим тарахтеньем колёс проносились поезда в обе стороны. Иногда на неё смотрели из окошек без удивления и сочувствия — наверно, думали: вот идёт куда-то девочка, помахивая чайником. Кричать, подавать знаки бессмысленно — поезда не останавливаются.
И они проносились мимо, скрывались вдали, оставляя после себя пустоту.
Холодное солнце касалось краем горизонта, когда кончился лес и впереди открылись опять пустынные и бесконечные поля. Ещё не было страшно, но было уже таинственно.
Посреди луга показалась избушка.
Быстро темнело. Оля обошла вокруг избушки, отыскивая дверь, но двери вовсе не было. Она даже не удивилась. Окно без рамы, без стёкол было странно высоко от земли. Она покричала под окошком, позвала хозяев, чувствуя, что хозяев тут и быть не должно. Вскарабкалась на окно — хотела заглянуть внутрь — и ткнулась лбом в сено. Очень кололо руки и щёку, пока она прорывала себе проход, но с другого края было просторнее. Оля повозилась, устраиваясь поудобнее в порке, и легла свернувшись, глаза сами закрывались от усталости. Длинные переломленные травинки, подсохшие цветочки перед самыми глазами ещё виднелись в красноватом свете из окошка. Чья-то мордочка вынырнула как на пружинке, осматривая и прислушиваясь с озабоченным видом, точно хозяйка, забежавшая поглядеть, какой беспорядок устроили в её доме. Оля вдруг встретилась глазами с чёрными крошечными глазками, глядевшими на неё в упор. Похоже на мышонка, только ещё меньше. Оля хотела улыбнуться, но сил не хватило, и она заснула.
Полупроснулась в темноте, в неизвестности, в шуршащей пустоте, смутно поняла: вот какой нелепый сон, колючий, душный.
Когда приснится плохой сон, надо сказать себе, это сон, сон, надо поскорей проснуться — и сна не будет. Она пошевелилась, заморгала и вдруг с испугом поняла, что вот она уже не спит, «это» не сон, а взаправду, но что «это», она понять всё равно не могла, где она? Кто она? Что это вокруг?
Мама?.. Нет, мамы тут нет, она на фронте… Ага, поезд! Она едет в поезде, куда-то к дедушке…
И вдруг её разом обдало, точно на неё выплеснули целое ведро ледяного страха: она отстала от поезда, не успела добежать, уцепиться, поезда проходят мимо, все поезда на свете будут проходить мимо неё, а она, потеряв последние силы, свалится где-нибудь в поле, заснёт, замёрзнет, умрёт.
Ей нестерпимо жалко стало себя: как она лежит около бугорка и её заносит снегом, а бедная, милая мама, дорогая мама, она одна бы пожалела и спасла — мама даже не узнает, и никто не узнает, что вот сейчас ночью она, одинокая девочка, лежит в избушке без дверей.
Вдруг вспомнила об отце, и ей даже полегчало от какой-то злорадной ненависти. Она даже плакать перестала, и страх утих.
— Ага! — заговорила она вслух, удерживая прерывающие голос рыдания, нарочно, чтоб ему было слышно, как если б отец был рядом. — Добился своего. Теперь доволен? Вот где я очутилась из-за тебя! И погоди, что ещё будет, — вот подохну тут, а ты грейся с фруктами на солнце, грейся, грейся. Вот узнаешь когда-нибудь, тогда посмотрим… Ну пускай и не узнаешь, всё равно ты во всём виноват. Низкий человек…
Конечно, лучше бы, чтоб он всё-таки узнал, хотя ей-то всё равно, она его презирает… За маму. За себя бы она могла его и простить. Так, пожав плечами, равнодушно. За себя. Но за маму? Ну никогда. За маму? Это беспощадно. Это навек. Навсегда…
Она проснулась от озноба, когда уже рассвело, выкарабкалась из сена и, вылезая из окошка, почувствовала, до чего холодней снаружи.
За ночь ещё выпал снег. Пряча замёрзшие руки под мышки, подцепив дужку чайника на сгиб локтя, она поплелась к железнодорожному полотну, тупо и равнодушно проводив глазами поезд, который зачем-то шёл откуда-то, куда-то.
Глава тридцать первая
Минутами Оля вдруг старалась припомнить, сколько времени она вот так идёт пешком, следом за уехавшим поездом, и не могла припомнить: выходило не то три дня, не то четыре… А вдруг шесть?.. Или это вчера она ночевала в избушке без окон, без дверей?
Шла и всё думала о тех горячих картошках, которыми с ней поделился путевой сторож. Их было четыре: одна так себе, одна громадная, пузатая, с шишками и головкой, и две совсем маленькие. Даже шкурка у них была вкусная, с солью…
Шла и шла, помахивая пустым чайником, безо всякого интереса отметила, что вместо тропинки, которая вечно бежит, виляя, рядом с железнодорожным полотном, под ногами появилась наезженная дорога со следами шин.
Далеко в стороне показался дом, потом домики пошли всё чаще — деревянные, одноэтажные, все с заборами, за которыми слышался собачий лай со злобным сиплым придыханием.
Навстречу прохожие стали появляться, некоторые оглядывались на Олю, даже приостанавливались, хотели, наверное, что-то спросить.
И спросили бы, наверное, но тут помогал чайник. Идёт девочка, худая, угрюмая, по сторонам не глядит. Откуда попала эта, никому не знакомая девочка на улицу их посёлка? Однако чайник у неё в руке всё объяснял: идёт девочка за водой. Или несёт кому-то кипяток. И никто её не останавливал, а ей того только и нужно было: идти, идти до самой станции, где может быть, или не может быть, а всё-таки вдруг стоит её поезд.
Натёртые, усталые ноги ныли и горели, но её это не касалось. Она давно твердо решила, что ноги должны идти до станции, и больше не желала ничего о них знать.
И ноги послушно шли, шагом, как им было ведено, а сама Оля сквозь усталость, лёгкое голодное головокружение, точно сквозь полудрёму, с чувством постороннего равнодушия видела всё, что было вокруг.