Быстро светало, и башня вставала всё явственней. Невысокая, насквозь просвечивающая дырами-пробоинами от снарядов… Ни один наблюдатель не полезет на такую открытую голую верхушку, с которой и видны-то одни только крыши да площадь…

Часы выворочены снарядом и нависли над пустотой, так что обнаружились болты рамы и колёса старого, громоздкого механизма.

Оля i_028.jpg

Циферблат прогнулся и в верхней части отделился от рамы, а за ним виден простор голубого ясного неба. Кажется, всё видно насквозь, не то что человеку, кошке не спрятаться… Ну, кошке-то хватит и ещё останется место… а много ли больше нужно, чтоб скрыть лежащего человека?

В целости, несогнутыми, остались только цифры "2, 3, 4, 5", и то пятёрка сдвинулась ниже края отверстия в стене, она не в счёт, ничего не может прикрывать… Отбросить пятёрку, двойка? Высоко! Там нужно бы стоять человеку во весь рост. Значит, может быть только три или четыре…

Она лежала посреди разгромленной кухни, от которой не осталось ничего, кроме плиты и нескольких сверкающих белизной кафельных плиток над раковиной. Лежала, смотрела на часы и чувствовала, как с той стороны площади за каждым движением её следят десятки глаз и чёрных обрезов стволов с чёрными круглыми отверстиями, готовыми выплюнуть смерть.

После полудня солнце перешло за дома на той стороне площади, глаза силой приходилось держать открытыми, мгла усталости их застилала, и тут произошло то, от чего в сердце толкнуло её, грубо, как кулаком. Было какое-то мгновение, которое она пропустила, но в глазах остался как бы фотографический отпечаток виденного: чёрная вертикальная палочка цифры «4» чуть изменила цвет, стала глубже, и в глубине открылся чёрный обрез ствола и трубка оптического прицела. Выстрела в общей стрельбе она не слыхала, и снова палочка уже была на месте. И казалось, что ничего не произошло, ничего и не было.

— Шейхуддинов! — не шевельнувшись, не разжимая даже губ, позвала она своего наблюдателя. — Смотри на часы, цифра «четыре». Там бойница у него устроена. С затвором. В случае не справлюсь, передай.

— Что такое? Что такое? Зачем часы?..

— Выполняй, что сказано.

Она очень медленно повела стволом, всё время видя на своей мысленной фотографии, где должен быть оптический прицел, где ствол, как должен лежать там снайпер, нашла воображаемую точку и нажала спуск, и даже увидела в оптическом прицеле круглую дырку от своей пули в пробитом циферблате, и понизила прицел для второго выстрела, и тут что-то произошло — там уже засекли, откуда она стреляла, и заслонка мгновенно открылась, она снова увидела всё: чуть доворачивающийся прямо на неё обрез чёрного ствола и припавшего к прицелу человека, — послала вторую пулю, и винтовка у неё дёрнулась, чуть не вырвалась из рук, что-то случилось, её ударило в плечо, она всё ещё видела открытую заслонку и, не обращая внимания на то, что случилось, почти одной рукой подправила точно прицел и выстрелила в третий раз.

Ответа не было. За прямым, незакрывшимся затвором столбика четвёрки зияла пустота.

Она слышала беспорядочный переполох стрельбы, перекатывающейся с площади на улицы, чувствовала, как Шейхуддинов, обдирая ей щёку о кирпичные осколки, оттаскивает её за угол кухни и кричит, задыхаясь:

— К шайтану в зубы пошёл! Чёрт проклятый, собака поганый, сатана, бисов сын! Взяли! Ай, взяли тебя! Ай, взяли!..

Она всё слышала и видела, как будто сквозь толщу текучей воды. Её несли, что-то делали с её плечом, это было очень больно, она хотела попросить, чтобы там, как раз там, и не трогали, но вместо этого потеряла сознание.

На другое утро пленный фашистский солдат подтвердил, что да, это уже все знают, полковник, командир школы, погиб смертью, достойной древнегерманских героев, в последний миг своей жизни уничтожив даже своего убийцу, командира роты русских снайперов.

Только недели через две Лёля, уже лёжа в тыловом госпитале, попросила подержать перед ней бумажку на подложенной книжке и здоровой рукой написала, с трудом выводя буквы, коротенькую записку дочери.

Глава сорок четвёртая

Когда-то давным-давно — было время — Оля гордилась, восхищалась и как-то неразделенно, как ей казалось, стесняясь это показывать, любила своего отца: красивого, гордого, сильного… В громе аплодисментов, в сиянии прожекторов, в разгаре удачи.

Потом она его осуждала, презирала, ненавидела всей силой своей прежней любви к нему.

Теперь же, после того как она написала на фронт маме письмо, она сама не знала, как к нему относится, всё было в какой-то путанице: ненависть вся вылиняла до того, что она поняла: её по-настоящему и не было никогда, просто она решила, что должна ненавидеть, вот и старалась, а теперь и стараться стало не из-за чего.

И она всё только очень присматривалась к отцу, незаметно и зорко.

Стал он некрасив и плохо одет, и лицо у него было часто неприятно в усмешке или угрюмо от какой-то постоянной недоверчивости. Только тогда, когда он крепко спал, она узнавала его прежнее открытое, беззаботно-добродушное лицо.

Но теперь он часто стал разговаривать во сне. Это было так странно, что она сначала пугалась, потом вставала, зажигала ночник, подходила к изголовью его тюфяка и смотрела, прикрывая ладонью свет.

Родион говорил быстро, невнятно. Только отдельные странные слова можно было понять… Потом он точно просыпался во сне, успокаивался и начинал дышать вольным, глубоким дыханием и тут делался похож на прежнего себя.

Днём они, как чужие, почти не разговаривали, обменивались незначащими словами по хозяйству, о том, что сегодня передавали по радио о войне.

Только когда гасили свет и они перед сном лежали на своих тюфяках по обе стороны перегородки, им легче становилось разговаривать. Точно они начинали узнавать друг друга только с закрытыми глазами. Точно возвращались назад, в прежние старинные времена Олиного детства. Осторожно, понемногу, точно ощупью, боясь оступиться.

Началось это так. Однажды Оля, сделав над собой усилие, вдруг проговорила почти шёпотом:

— Спокойной ночи.

— Ты… мне? — спросил он дрогнувшим от неожиданности голосом. — Да, да… Спокойной ночи.

— Почему ты за мной ходил?

— Я?.. Хожу?.. А-а, это когда ты из школы возвращалась? Ну, это так. Спокойнее, знаешь. Ходишь одна… Вот беспокойно почему-то… Я и пошёл. Посмотреть. Издали.

На следующий вечер им стало уже легче заговорить.

— Ты разговариваешь во сне.

— Всё ещё болтаю? Это у меня было. Ты мне сразу стукни в перегородку, я перестану.

— А почему "застава"?

— Просто застава, наверное. Ведь это ж у меня бред… Мало ли кому что снится?

— А почему её окружают? Кто её окружает, тебе снится?

— Ты не слушай лучше. Стукни. Я проснусь.

— Значит, я недостойна? Мне не стоит говорить ничего серьёзного… Твоего…

— Ох, детка! (В первый раз он это слово выговорил.) Ты достойна не путаться вместе со мной в моём ночном бреду. Это у меня после того, как голову… контузило. Ночная болезнь… Это бывает…

— Да, да, да!.. Всё понятно. Надо знать своё место… Да я его и всегда знала, и прежде знала, и буду…

— Какое место, о чём ты? — с тоской спросил Родион.

— Такое. Меня надо выносить, раз у мамы есть дочка, я… — И вдруг ядовито передразнила, удивительно похоже на его голос: — "Э-э, ты наша славнушка!.. Ну что, бутузина?.. Делишки как?"

Он очень долго молчал и заговорил, напрягаясь:

— Неужели это так было?.. Вот так, как ты показываешь?.. Так не было. Это тебе казалось… Я виноват, что тебе могло так показаться. Не умел.

— Не умел, потому что…

— Нет, не потому! В том-то и дело, что не потому! Разве я мог тебя не любить? Я тебя любил, а не умел или мне, наверное, всё некогда было тебе это показать. Да, да… я очень виноват… Я другим был занят уж очень… Другим, конечно: самим собой. У тебя и у Лёли я давно признаю полное, справедливое право, чтоб меня не любить. Я сам себя вспоминаю, какой я был, и не верю… — Добавил с тихим отвращением: — До чего он мне противен!.. Этот я.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: