Дедушка Шараф и Родион уходили теперь на работу вместе. Ещё до того, как цирк уехал из города, у них произошёл такой разговор.
— Руки тебе аллах оставил здоровые, вижу? — сердито спросил дедушка Шараф.
— Есть руки.
— А зачем тогда кричишь?.. Я ходил в цирк, глядел. Стоишь кричишь. За каким шайтаном тебе такая работа?
— На завод не возьмут.
— На завод не зову. А справки тебе там не надо. Колхоз справку даст, какую хочешь. Две справки даст.
Теперь и цирк давно уехал, и они вдвоём уходили чуть свет и поздно возвращались, усталые, но мирные и дружелюбные друг к другу.
— Самый лучший доктор такая работа, — говорил дедушка Шараф. — Но ночам ты совсем мало стал с чертями драться. Большие были, теперь, наверно, маленькие совсем стали?
Что-то вроде семьи составилось в глинобитном домике. Стояло жаркое лето, темнело поздно, но иногда по вечерам зажигалась лампа с бравым зайцем. Родион знал уже, что это не простая, а Лёлина детская лампочка, и заяц не простой, а Лёлин.
Оля очень медленно и выразительно, ради дедушки Шарафа, начинала читать какую-нибудь сказку из своих тетрадок.
Приезжая соседка без спросу заглядывала на огонёк, присаживалась в сторонке и, высоко подняв брови, слушала, с трудом удерживаясь, чтоб не посоветовать кому-нибудь бодриться.
Дедушка Шараф сначала недоверчиво морщился и неодобрительно отворачивался. Даже делал вид, что не слушает. Сказки начинали ему нравиться только после того, как Оля читала их в третий, четвёртый раз и он успевал привыкнуть ко всем волшебникам, принцессам и злодеям. Тогда он начинал радоваться встрече с ними, точно со старыми знакомыми, и начинал приговаривать: "А-а! Это та девочка, которая спрячется от него в сундуке!.. Так, так, правильно!.." или: "Это всё он врёт! Обманывает этого беднягу! Помню, помню, насквозь тебя вижу, старый ты мошенник!"
Новых сказок он не любил, а время от времени просил ему, бог знает в который раз, "рассказать ту Лёлину, где принц ишачка такого, как Джафар, пожалел. В глаза ему смотрел". Старую, знакомую и тем самым ставшую милой ему, привычную сказку.
— О чём ты всё время сейчас думаешь? — как-то спросила Оля у отца после чтения именно этой сказки.
— О сказке, о чём же ещё?
— Об ослике? Неправда! Правду скажи, о чём?
— О царевне.
— А что о царевне?
— Просто… что её звали Лёля.
Глава сорок шестая
— Вот увидите, вы увидите, что всё выяснится и обойдётся совершенно благополучно — главное, не позволяйте себе падать духом! Вот увидите, всё не так страшно, это сначала только всегда так кажется! А как только возьмёте себя в руки — всё окажется не так и всё выяснится, вот увидите, выяснится!
Загорелый пожилой милиционер в белой гимнастёрке рассеянно кивал, внимательно оглядывая на ходу весь дворик:
— Понимаю, понимаю… Зачем падать духом? Не надо падать, не надо…
Приезжая соседка довела его до самой двери и, видя, что утешать больше некого, поплелась к себе.
Шараф встретил милиционера приветливо, пригласил садиться и принёс домовую книгу.
"Книга" эта была тетрадка, и записей в ней было — раз-два и обчёлся, но милиционер довольно долго сидел над ней, задумавшись, и листал туда-обратно всё одну и ту же страничку.
Шараф достал маленькую дыню, разрезал её на блюде и поставил перед милиционером. Они были старые знакомые, но тот посмотрел на дыню и, извиняясь, сказал:
— Я сейчас при исполнении обязанностей, отец.
— А-а! — сказал Шараф. — Тогда, пожалуйста, исполняй.
— На меня не обижайся, отец. Кое-что искать надо.
— Как можно обижаться? Спасибо, что пришёл. Может, у нас во дворе где-нибудь разбойник найдётся. Поможешь тогда нам, а?
— Ай, не обижайся только, отец! Ну, сказано мне — проверить, я пришёл вот, сижу проверяю.
— Так-так-так! Ну, когда проверишь, ты мне скажи.
— Он что тут делает? Чем занимается? Ай, отец, я же тебя просил: только ты не обижайся. Ну, этот человек Рытов-Карытов. Ну?
— В колхозе работает. Я работаю, он работает.
— Вот что, — как будто с облегчением сказал милиционер, — нельзя сказать: "без определённых занятий"?
— Колхоз. Колхоз. Понял? Какие ещё занятия!
— А не замечается пьянство? Дебоширство не замечается? Почему тут живёт, не в колхозе?
— Замечается хороший человек. На войне пострадал. На работу пешком ходит. А тут живёт, я его пустил. С дочкой живёт. Внучка моя, вот я пустил. Ещё что нужно?
— Больше ничего не нужно, я так и напишу. Спрашивают — надо отвечать.
Шараф вежливо спросил:
— Ну как? Ты кончил теперь "при исполнении"?
— Кончил, отец.
— Кушай дыню тогда.
— Спасибо. Книжку убери. Сочная дыня, может накапать на бумагу… Сладкая дыня… Из колхоза?
— Из колхоза. Кушай больше. Жарко на улице…
Дня через два Шараф, выбрав удобную минуту, как будто между прочим рассказал возвратившемуся из поездки Козюкову о том, какой приятный человек у них милиционер. И как они с ним беседовали.
Козюков схватился за волосы и долго не отпускал их из рук, точно решая — вырвать ли совсем, с корнем, или ещё погодить.
Дело было в том, что только они двое знали, что Козюков сочинил длинное (и довольно путаное) заявление, в котором, ссылаясь на давнее знакомство, совместную работу в цирке и ещё на разных свидетелей, которых отыскать сейчас было совершенно невозможно, утверждал, удостоверял личность Родиона Рытова и ручался, что он является артистом цирка. К заявлению была приложена сильно помятая афиша с оторванным углом, где красовалось среди восклицательных знаков:
!ЧУДО-СТРЕЛОК РОДИОН РЫТОВ!
Разобрав это заявление, товарищ Пономаренко почти с жалостью посмотрел на взволнованного и уже отчасти торжествующего Козюкова.
— Значит, так: пропал Карытов, нашёлся Рытов. Две фамилии у человека?
Он не дал Козюкову пуститься в объяснения насчёт цирковых фамилий. Он, конечно, это и без него знал.
— Всё это я знаю. Но у нас не цирк. А военное время. И даже не в удостоверении его фамилии дело. А вопрос, где он находился в период начала военных действий три и более месяца и чем там занимался. Вы этого не знаете. И мы этого не знаем. Вот как.
Глава сорок седьмая
Стояла глубокая осень, но воздух был мягкий, и тёплый дождик шуршал в ветках деревьев.
Они шли в темноте, держась за руки, вдоль длинного ряда тополей, которыми были обсажены улицы.
Редкие огоньки слабых фонарей отражались в тёмной воде арыка у края дороги.
Только у самого фонаря падало бледное пятно света на неровные плиты тротуара, на ветки какого-нибудь дерева с подсохшей и поредевшей, но не успевшей опасть листвой.
Они шли, держась за руки, просто потому, что было поздно, темно, можно было оступиться на неровных камнях, и, значит, тут и речи не было ни о каких нежностях, ничего особенного не было в этом — держаться за широкую тёплую руку отца. Только хотелось идти так подольше, подольше.
Впереди возникло большое расплывчатое пятно света у подъезда заводского клуба. Два круглых фонаря освещали пустые ступеньки — наверное, кино ещё не кончилось. Рукописные плакаты под навесом были забрызганы косым дождём. Они уже проходили мимо, машинально читая на ходу крупные буквы, когда Родион вдруг остановился и так стиснул руку, что Оля чуть не вскрикнула. Он и не заметил этого, стоял, будто наткнулся на стенку, и смотрел в одну точку. Она спрашивала, он не отвечал. Стала дёргать руку, он не выпускал — стоял и не то со страхом, не то с недоумением смотрел на отсырелую, с загнутым отлепившимся краем афишу. Не отрывал от неё глаз.
Это было объявление о каком-то вечере встречи.
— Руку больно, пусти! — дёрнула она ещё раз, и он разжал руку, даже не оглянувшись.
С отчуждённым удивлением она всматривалась в его лицо: нахмуренное, напряжённое и в то же время какое-то бессмысленное, будто спящее. Она так и сказала: