— Так вдруг страшно стало… потерять тебя… И, зажмурясь, крепко прижалась к его тёплым, горьким от табака губам своими холодными губами. А Богачёв в это время, сидя перед зеркалом, взбивал помазком мыло в алюминиевой чашечке. Такая у Богачёва привычка: если выпьет крепко, непременно садится бриться с одеколоном. Подвернув воротник гимнастёрки внутрь, он долго мылил лицо. Взял опасную бритву, сощурясь, осмотрел лезвие на огонь свечи. И когда брился, рука твёрдо водила бритвой по щекам, холодные глаза трезво смотрели в зеркало. Вдруг усмехнулся. Он вспомнил, как сейчас шёл по траншее, а Тоня стояла, и он ничего не сказал ей, только оглядел насмешливо, пыхнул папироской и прошёл мимо. Это он правильно сделал, что ничего не сказал. Вообще в жизни девчата любили Багачева, он не мог обижаться. Любили за его лёгкий характер, за то, что был он не жаден ни на чувства, ни на деньги, И ещё потому любили, быть может, что ни одной из них не удалось привязать Богачёва всерьёз. Он относился к ним снисходительно. И они никогда не винили его ни в чем. Между собой ссорились, а на него не обижались. А вот с Тоней как-то все не так получалось. Она звала его «Петя Богачёв», «товарищ лейтенант». До слез cмеялась, когда он начинал рассказывать про фрицев: «Ох, бедная будет та, кто за тебя замуж пойдёт». Богатев однажды к слову спросил:

— А ты, значит, бедной быть не желаешь?

— Не хочу, Петя, ещё как не желаю! На следующий день — они тогда стояли на Донце, и пехота долго не могла взять «языка» — Богачёв, никому но сказав ни слова, спихнул в реку бревно, придерживаясь за него рукой, поплыл под водой по течению вниз. На вторые сутки вернулся босой, мокрый по шею, притащил на себе чуть придушенного немца. Три дня после этого пил с разведчиками, из землянки неслись песни, и даже от дыма из трубы пахло спиртом. Проходя мимо, Тоня видела: поставив хромовый сапог на край нар, одной рукой картинно опершись о колено, Богачёв другой дирижировал. А через неделю, ночью, вместе с рассудительным Горошко притащил Богачёв от немцев пулемёт и патефон с пластинками. И ещё несколько раз по ночам лазал он к немцам, рисковал, добывал сведения, приносил оружие и документы немецких солдат, без шума убитых им. Тоню как будто не замечал совсем. Но однажды за выпивкой арттехник дивизиона по дружбе стал шептать ему в ухо:

— Ей майора нужно. А ты звёздочками нe вышел. Или подполковника сразу, — но произнёс это раздельно: «под полковника» — и захохотал, намекая на известный анекдот. — Ты меня слушай, я в этих делах черта съел… Богачёв слушал, крепким ногтем большого пальца ковырял доску стола. Глаз не подымал. Вдруг левой рукой взял арттехника за подбородок, не размахиваясь, коротко ударил в лицо. Того отливали водой. За «языка» получил Богачёв орден, а с Тоней осталось все по-прежнему. Прошло время, и опять он развлекал её весёлыми историями, она смеялась до слез, и даже повeрилось Тоне, что теперь они стали настоящими друзьями. Потом друзей стало трое — батарею принял новый комбат капитан Беличенко. Богачёв первый по Тониным глазам, совсем не таким, какими она смотрела на него, понял, кто из троих лишний. Но Беличенко он остался другом. Кроме него, всех людей Богачёв делил на две категории: разведчики и все остальные. В бою взвод его был лучшим. Но на формировке, когда отводили в тыл, больше всего ЧП было в его взводе. Вдруг являлся бледный, жалкий ординарец командира стрелкового полка, проходившего ночью через деревню, где стояла батарея, жаловался, что украли коня. Замечательный конь был, ординарец сам лично пас, за ногу привязав к своей ноге, клянётся, что не спал. И вот ночью какой-то разведчик подполз, ножом отрезал верёвку от ноги, вскочил на коня и ускакал. И хотя неизвестно было, чей это разведчик, майор Ребров вызывал Богачёва. При нем повторялся рассказ. Богачёв слушал холодно, интересуясь только подробностями. Во взводе был страстный лошадник Альшеев. Дай ему волю, он бы со всего света лучших коней перетащил на батарею. Сам Богачёв, токарь по профессии, конями не интересовался. Но находчивость в разведчиках ценил. И пока стояли в тылу, Богачёва вызывали к начальству не один раз. Потом отправляли их часть на фронт, и все грехи списывали с него разом… …Богачёв кончил бриться, налил полную горсть цветочного одеколона и, отфыркиваясь, стал тереть враз покрасневшее лицо, шею с острым кадыком. Потом поставил носок сапога на край земляных нар, плюя на щётку, начал начищать его до ясного блеска. А начистив и полюбовавшись, скинул сапоги и лёг спать. Свет печных углей на потолке землянки становился все сумрачней. Печь гасла. Никто не подкладывал. Лёжа на спине, Беличенко смотрел, как темнеют бревна наката, курил и думал. На руке его ровно дышала Тоня, он через гимнастёрку чувствовал тепло её дыхания. Тоня заснула сразу же, а он не мог заснуть. За те дни, пока он добирался к фронту на полках вагонов, тело его настолько привыкло к покачиванию и движению, что едвa Беличенко стал задрёмывать, земляные нары стронулись, все поплыло, закачалось. Он тут же проснулся, как от толчка, и вот теперь, лёжа на спине, курил. Через каждые десять минут доносился глухо слышный под землёй выстрел дежурной немецкой батареи. Долго подвывал снаряд, и ещё до взрыва Беличенко ладонью заслонял Тонино лицо: с наката всякий раз сыпалось. Стараясь не разбудить её, он осторожно высвободил руку, встал. При мерклом свете углей Тоня глянула на него влажными от сна, лучистыми глазами:

— Ты куда?

— Спи. Я сейчас. Спи! Беличенко открыл дверь. Над высотой на парашюте медленно плыла осветительная ракета. Спрыгнувший в траншею часовой следил за ней, запрокинув голову. Наконец ракета погасла, только искры ещё падали с чёрного неба, и сейчас же у немцев застучал пулемёт. Очень близко, как это всегда кажется ночью. Беличенко глубоко вдохнул ноздрями морозный воздух. Ветер дул непонятно откуда. Он то исчезал, то вдруг падал сверху, и тогда дым, подымавшийся над землянкой разведчиков, садился на трубу. И трудно было сообразить, с какой стороны доносятся звуки. Часовой тревожно глянул на комбата:

— Слышите? За немецкой передовой, молчавшей потаённо, возник рокот танковых моторов и далёкое завывание грузовиков. При новом порыве ветра Беличенко явственно услышал эти звуки у нас в тылу. Ему даже почудилось осторожно приближающееся лязганье гусениц. Он подождал, пока ветер подует с немецкой стороны. И опять услышал танки.

— Наверное, пластинку заводят. Грамзапись, — сказал он часовому. — А вообще, черт его знает, могут быть и танки. И, прислушиваясь к ночи, подумал: «Может, ещё ничего и не будет?..» Он хотел верить в это, но и сам он, и часовой — оба чувствовали, что позади немецких окопов происходит что-то. Беличенко ещё постоял, послушал, потом пошёл к разведчикам. Кроме Вани Горошко и недавно сменившегося часового, здесь уже все спали. Горошко, навалясь грудью на стол, дописывал при коптилке третье по счёту письмо. Перед ним стоял немецкий бритвенный прибор, слипшийся на сторону мокрый помазок торчал из алюминиевого стаканчика. Это недавно брился Богачёв. Сейчас он cпал, босые ступни его длинных ног с завязками кальсон у щиколоток торчали в проходе между нарами, у двери стояли хромовые сапоги со смятыми портянками, сунутыми в голенища. В землянке густо пахло босыми ногами, сапожной мазью и цветочным одеколоном. А у двери ужинал среди ночи озябший часовой, сменившийся с поста. Держа котелок в коленях и горбясь над ним, он громко глотал, скрёб алюминиевой ложкой по дну. Он покосился на комбата и продолжал есть.

— А ну, разбуди Ратнера! — приказал Беличенко ординарцу. Горошко, стоя, засовывал в туго набитый карман гимнастёрки письма, сложенные треугольником. Недописанное осталось на столе. «Здравствуйте, Клава! — прочёл Беличенко. — Письмо Ваше, пущенное третьего числа, я получил. Клава! В настоящее время я нахожусь в Действующей армии, или, верное сказать, в рядах Вооружённых Сил. Клава!..» Беличенко весёлыми глазами посмотрел на ординарца. Среди одинаково укрытых шинелями тел Горошко тормошил чьё-то плечо:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: