— Сматываемся отсюда, — ревет Толстый, — а то я чувствую, что сейчас сделаю что-то ужасное со всеми этими трясунами.
Эти слова подливают масла в огонь. Религиозная братия, как по сигналу, начинает голосить на все голоса, что их оскорбили в самых лучших чувствах в самый важный момент молитвы. Они собирались здесь подготовить роды Анжелики, а тут, видите ли, приперся этот гнусный и несимпатичный тип, к тому же вонючий и пропитанный винищем, и устраивает сафари в посудной лавке!
Позор на наши головы! Смерть богохульникам! На костер! На плаху! В кипящее масло! Полный набор инквизиторских пыток.
На нас свистят, шипят, как змеи, и выталкивают в шею. Мы оказываемся на лестничной площадке; но и здесь нас не оставляют в покое: через решетку дверного окошечка нам вслед шлет проклятья старая гувернантка.
Толстый и я переглядываемся и не выдерживаем. Мы взрываемся хохотом. Мы переламываемся пополам, скручиваемся в штопор, надуваемся, как пузыри, хлопаем себя по задним окорокам, по филейной части и просто по окорокам.
Наш хохот набирает силу, как тайфун на Ямайке. Он поднимается вверх, достигает верхних этажей, отражается рикошетом от стен, обвивается вокруг перил. И вырывается наружу!
Открываются двери. Удивляются люди. Они хотят знать, что это такое. У них не укладывается в башке, что можно так дико и монументально хохотать. Во всяком случае, они не в состоянии представить, что может послужить причиной такого хохота. Какой-то господин справляется, уж не заболели ли мы часом, другой спрашивает, не пала ли Пятая Республика, третий считает, что это реакция на драматическую пьесу, которую сейчас передавали по телевидению. Эти милые люди пытаются понять.
В заключение открывается дверь квартиры Матиаса и выходит он сам, мертвенно-бледный под своими веснушками. На нем одето пальто.
— Выйдем на улицу, я прошу вас! — умоляет он.
Он подталкивает нас, и мы бежим вниз, перескакивая через две ступеньки. И продолжаем ржать: на дорожке вестибюля, возле целлофановых мешков с мусором. И уже выскочив на улицу.
Руководствуясь безошибочным инстинктом, Берю, как по компасу, приводит нас в почти соседнее бистро.
Это «забегаловка» по-лионски. Пол посыпан опилками. Несколько блестящих от жира столов. Стойка бара. За стойкой хозяин с фиолетовой рожей натягивает разноцветные резинки на горлышко «флаконов», чтобы не ошибиться в содержимом: красная резинка — для божоле, зеленая для вин с берегов Роны.
— Да не бери ты в голову! — говорю я Матиасу, — никуда от тебя не денется твоя теща!
— Вы оба поставили меня в идиотское положение!
— Пожалуйста, — мягко выговариваю я ему, — не забывай, что ты разговариваешь со старшим по званию.
— Извините меня, господин комиссар, но вы должны понять…
— Нет, парень, я не понимаю, — говорю я ему, принимая серьезный вид. — Жить в доме умалишенных в твоем возрасте просто чудовищно.
Берю заказывает пинту божоле. Он медленно выцеживает ее, восстанавливая силы после приступа смеха. От напряжения все у него внутри съехало с насиженных мест и теперь нужно вернуть все органы в первоначальное положение.
Я продолжаю с нравоучительной горечью в голосе.
— Но дело даже не в этом. Меня больше всего пугает, а это убедительнее всего характеризует атмосферу этого дома, выходка этой старой служанки, которая, когда она пришла за тобой, потому что какой-то незнакомец угрожал присутствующим пистолетом, посмела вырвать из наших ртов сигареты!
Он вздыхает:
— Я люблю свою жену, господин комиссар.
— Если ты ее любишь, дружище, немедленно эвакуируй ее из этой среды психопатов. Объясни ей, что на свете существуют не только такие чопорные и ненормальные люди. Я надеюсь, ты не станешь воспитывать своего отпрыска в этой тронутой умом семейке? Ты не имеешь права, сынок. Лично я тебе это запрещаю!
Он рыдает. У него нет больше сил. Вот уже который месяц кряду он стискивает зубы, кулаки, ягодицы. Он сжат, как пружина, спаян, как сплав, склеен, как фанера. Скоро с ним можно будет разговаривать только с ножом в руках для открывания створок раковины устриц.
— Я несчастный человек, — лепечет он, не переставая рыдать.
Хозяин бистро думает, что мы изрядно насосались и продолжает натягивать резинки на бутылки, готовясь к завтрашнему дню. Он же никого, кроме пьянчужек, здесь не видит. А сейчас как раз наступило время пьяниц-интеллектуалов. Алкаш-простолюдин уже давно накачался и дрыхнет в своем алькове. Остаются одни буржуа с тонкой душой. С печальными лицами они ведут душевный разговор за жизнь, что она такая, какая есть, и никакая другая. Лионский буржуа — это особая категория. Он ездит на авто марки «Дофин» или «Пежо-404» и при этом имеет еще американский хромированный лимузин или спортивный «Мерседес», стоящий где-нибудь в сарае фермера. А по уикендам он выводит его тайком из сарая и катает свою секретаршу. Он не дает чувствам брать верх. Он очень осторожный мужчина. Поэтому он лишь изредка позволяет себе удовольствие потешить свою душу со своей секретаршей, о которой я вам уже говорил, на письменном столе своего кабинета, да и то после того, кик все служащие уйдут с работы. На работе он крепко держится за принцип «что касается меня». Для него счета одно, а копуляция — другое. По вечерам он ведет умные беседы за рюмкой доброго вина со своими закадычными друзьями. Он заедает божоле вонючим сыром. Либо поджаренными на шампуре свиными колбасками. Пьянка идет медленно, но верно. Каждый платит за себя, и все потом начинается сначала. Наступает дьявольский цикл «по последней». Каждый пьет свою последнюю. Никаких излишеств, упаси боже. Справедливость прежде всего! Все платят одинаково. Никто никому не должен. Начинается застольная беседа. Никто особо не откровенничает, говорят вообще. Когда плачут, то плачут только о своей печали. Причем, плачут слезами второго сорта. Постоянно те же. Каждый имеет свою точку падения, которая зависит от качества вина. Владельцы лионских кабаков — это что-то вроде канатоходцев: они постоянно рискуют. Их репутацию может подмочить всего лишь одна партия некачественного вина. Если вино урожая такого-то года не доставляет удовольствия клиентам, жди их массового бегства; может начаться великий перегон пьяных мужиков на новое пастбище. Бывает, что после первого невпечатляющего глотка с насиженного места снимаются целые компании. С общего согласия. Один красноречивый взгляд, и все уходят, даже не допив первую бутылку. В таких случаях хозяину все становится ясно. В голову ему лезут мысли о харакири. Он осознает, что его стандингу угрожает серьезная опасность, что из-за одной или двух бочек вина он может потерять свое лицо, честь и вообще. Лион — единственный город в мире, где сила неба оказывается сильнее силы привычки.