Лаббок снова расхохотался, но Пей-Гуляй не стал ждать, пока смех отскочит от высоченного потолка и эхом облетит зал, он сразу же ушел.
Едва он сделал несколько шагов от столика, как Лаббок опрокинул рюмку в рот, плеснул в нее еще вина, опять зарычал, как разъяренный кабан, и возмущенно заявил всему ресторану, шлепая своими каучуковыми губами-подошвами:
– Когда-то было приличное заведение, а сейчас кабак кабаком. Скоро они вообще прогорят, это и дураку ясно. Если они срочно не наведут порядок, мы сюда больше ни ногой.
– А мне здесь нравится.
– Нравится? Пожалуйста, тогда будем ездить сюда. Если тебя с души не воротит…
Она расцвела от этой грубой любезности, как будто он подарил ей драгоценность. На лице засияла радость, чуть ли не обожание, словно в душе этого мордоворота Лаббока таились редкие душевные качества, которых никто больше в мире разглядеть не мог.
– Спасибо, милый, – сказала она. – Ну как тебе?
– Ничего. А тебе?
– Отлично. И вино как раз для такого вечера. И только здесь у него такой изумительный аромат.
Наверное, Пей-Гуляй и сам не мог бы объяснить, почему он стал каждую неделю посылать ей цветы. Может быть только так он и мог выразить ей благодарность за то, что она его спасла; описать это словами он не умел. А может быть, тут было другое: он молча, издали, пытался рассказать ей о своей любви, ведь все другие пути были ему заказаны. Возможно, тут смешались оба чувства, кто знает, только он довольно скоро услышал, что на ферму, где она живет с Лаббоком – это милях в семи-восьми отсюда, – каждую субботу утром доставляют огромный букет красных роз и хоть бы раз вложили визитную карточку.
Лаббок называл ее мисс Говард, но на самом деле она была мужняя жена и до сих пор не развелась с мистером Бейли, аскетом-пуританином и владельцем магазинчика, в котором продавались модные товары под старину и канцелярские принадлежности; жил он неподалеку, в городке, где устраиваются базары. Бейли был из той породы людей, которые ни за что не выпишут, скажем, десять чеков и не пошлют их по десяти адресам, а выпишут один, получат деньги и будут ходить по городу и раздавать наличными, чтобы сэкономить десять почтовых марок. Когда он покупал жене новое пальто или платье – а такое случалось нечасто, – он тоже давал ей наличные и сдачу отбирал до пенса. Лаббоку не пришлось слишком долго убеждать ее, что жизнь может предложить ей что-то более увлекательное, чем эти грошовые расчеты. Через каких-нибудь полгода она сменила дешевые пальто и платья на норковые манто и шляпки из магазинов Мейфэра[1], стала ездить в собственной машине, играть в рулетку на Ривьере и по воскресеньям пить шампанское. – Перед такой, как ты, должен быть открыт весь мир, – твердил Лаббок.
Есть женщины, которых при всей их душевной тонкости привлекает в мужчинах грубая сила. Лаббок любил ее грубо, властно, даже жестоко, и это, как ни странно, ее волновало. Самым странным в ней была даже не ее удивительная красота, а редкий дар понимания. Она видела, как страдает это хамло, этот мужлан Лаббок оттого, что он такой бурбон; в обличье скота прятался беззащитный ребенок.
Потому-то она то ли почувствовала, то ли угадала, что с Пей-Гуляем творится что-то неладное. Она быстро уловила, что руки у него дрожат не просто от волнения, которое накатило на неопытного новичка.
Но когда в дом стали присылать розы, ей и в голову не пришло связать их с Пей-Гуляем; чутье не подсказало ей, что он имеет к ним какое-то отношение. Сначала она принимала розы с шуткой, но спустя две-три недели у нее пропало желание смеяться. Она чувствовала, что хочет оградить их глубочайшей тайной, и когда Лаббок принялся поддразнивать ее со свойственной ему глумливостью, она лишь нескладно солгала ему.
– Вижу, новый хахаль все лезет и лезет из кожи вон. Снова розы прислал. Опять целую дюжину – знай наших. Ишь щедрый какой. Будет так швырять бабки, скоро без штанов останется.
– Я сама их заказываю, – ответила она. – Это новый сорт, «Баккара». Удивительные розы. Очень долго стоят, потому я их и выбрала.
А Пей-Гуляй тем временем по-прежнему подавал в ресторане вино и жил ожиданием очередной субботы. Он все надеялся, что она приколет к платью одну из его роз, когда приедет к ним обедать, но она не прикалывала. А он продолжал надеяться и тратил все свои силы, чтобы казаться спокойным, хотя его душило волнение, но вот руки ему не подчинялись, унять дрожь он не мог.
Однажды вечером, в конце сентября, когда вдруг резко похолодало, Лаббок решил пить за обедом не белое, а красное вино.
– Принеси нам номер пятнадцатый, «Nuits St George», – он произнес «Нуитс Сейнт Джордж», и сердце Стеллы Говард словно бы заплакало от жалости к нему, – да проследи, чтобы теплое было. А то в такую холодрыгу кишки отморозишь.
Пей-Гуляй достал из погреба вино, поставил бутылки на радиатор, где их никто не заденет, и стал ждать, когда они согреются.
Через десять минут Стелла Говард изо всех сил старалась не показать, что она знает, как сильно перегрето вино. Руки Пей-Гуляя, как всегда, тряслись, и едва Лаббок увидел их и заметил взгляд, который она устремила на Пей-Гуляя, когда в рюмку полилась пляшущая струйка вина, в нем вспыхнуло зловещее подозрение.
– Плесни мне! – приказал он. – Я сам попробую.
Он залпом выпил вино и как ошпаренный вскочил со стула.
– Скотина, подзаборник! Ты что, кипятил его? Сейчас же унеси эти помои!
Пей-Гуляй стоял в смятении и молчал, и руки его так же неудержимо тряслись. Стелла Говард глядела на него растерянно и с жалостью и тоже не произносила ни слова. В другом конце ресторана звякнула ложка, упавшая на голый дубовый пол, и Лаббок отозвался на этот звук как на неожиданно раздавшийся сигнал – он в бешенстве набросился на нее, только сейчас он не заорал по обыкновению, а стал холодно, злобно швырять ей в лицо:
– Чего сидишь ухмыляешься? Это ты его подговорила, ты! Скажешь, не знала, что он перегрел вино?
– Я не ухмыляюсь.
– Ухмыляешься как последняя шлюха.
Она тотчас же сняла со спинки стула норковый палантин, накинула на плечи и встала.
– Это куда это ты собралась?
Она лишь холодно взглянула сквозь него, плотно запахнула палантин на груди и пошла прочь. Но едва она сделала несколько шагов, как Лаббок вскочил, одним прыжком догнал ее, рванул за руку к стулу и толкнул на него.
– Не валяй дурака. Сиди.
Она сидела, не делая больше попытки уйти. В ее глазах были слезы. Палантин медленно сползал с обнаженных плеч и вдруг скользнул на пол.
И тут – вот чудо! – руки Пей-Гуляя на несколько мгновений перестали дрожать, и он нагнулся поднять палантин. Но не успел, Лаббок его остановил:
– Ты чего тут вертишься под ногами? Ей не нужны твои услуги. Когда понадобятся, она пришлет тебе телеграмму.
Ничего не ответив и не взглянув ни на Лаббока, ни на молодую женщину, Пей-Гуляй ушел. В ее глазах сверкали слезы, он только их и видел. Они так больно жгли его собственные глаза, что руки его весь вечер не просто тряслись, а прыгали, и все вокруг словно окутало туманом.
– Я его убью, – твердил он про себя. – Да, убью. Убью, и все. Не знаю как, но убью.
Мысль об убийстве Лаббока мучила его всю неделю, точно привязавшаяся песенка. На него словно морок нашел. Он в страхе просыпался ночью и часами лежал, терзаясь сомнениями, не смея решиться. Наивный и простодушный, он все пытался придумать, как же ему убить Лаббока, и наконец набрел на детски незатейливое решение.
– Все должны считать, что произошел несчастный случай, – внушал он себе. – Да, да, точно: несчастный случай.
Какой именно несчастный случай, он долго не мог придумать. Уж очень негибок был его ум, ничего сколько-нибудь хитрого измыслить не способен. Он бродил и бродил в потемках и в конце концов совсем заблудился, единственными вехами среди этого бездорожья были слезы в глазах Стеллы Говард, ее соскользнувший на пол палантин и тот взгляд, который она устремила к нему в первый раз. Он все время ощущал бездонную тишину этого взгляда.
1
Мейфэр – фешенебельный район лондонского Уэст-Энда, известен дорогими магазинами и гостиницами.